Выбрать главу

Нет, этот арест — дар поверженных богов, в руках которых в конце 1916 года сосредоточен высший надзор над белыми людьми. Этот милосердный дар, сотканный из несправедливости, мести, холода и одиночества, нужно использовать для того, чтобы внести ясность в положение. До сих пор он, не задумываясь, легкомысленно попрыгивал, как молодой щенок, то подвергая опасности себя, то дразня других. Пришло Бремя очнуться, прислушаться к поступи судьбы. Кройзинг и Рогстро правы: он не на месте. Надо выйти из этого положения; как — это покажет будущее.

Первое караульное отделение первой роты расположилось завтракать за столом. Всё рослые парни. Бертина приглашают подсесть. Все озабочены. Бертин прислушивается. Артиллерия не бушевала здесь так со времени тяжелых боев в мае или в нюне. Среди неистовых раскатов орудий можно отчетливо различить дикое тявканье от попаданий вражеских снарядов. Но от толстого унтер-офицера Бютнера исходит непоколебимое спокойствие.

— Ваше отделение передало для вас разные вещи, о которых мне, собственно, не полагается знать.

Под скамейкой лежит аккуратно сложенная в крышку от котелка порция вчерашнего ужина, немного масла и сыру, бювар, записная книжка в черном клеенчатом переплете и пять сигар, завернутых в бумагу.

Ах, думает Бертин растроганно, они заботятся обо мне, они не дают меня в обиду. И захоти он почитать что-либо или попросить свою трубку, унтер-офицер Бютнер сделает вид, что ничего не заметил. Горячий кофе — приятная штука после того, как промерзнешь ночь. Но что за беда — немного продрогнуть! Тысячи людей отдали бы годы жизни, чтобы в таком спокойствии зябнуть истекшие двенадцать часов.

Теперь всюду топят; приятная теплота царит в этой наспех сколоченной из досок и картона постройке. Никто не отличил бы сидящего за завтраком арестанта от его тюремщиков.

Очутившись опять в карцере, Бертин решает выкурить сигару. Синий дым выходит через окно, табак скверный, солдатский, но все-таки это сигара. Снаружи царит суета, люди шныряют взад и вперед, никто не обращает внимания на маленькое оконце карцера. Бертин ложится, закрывает глаза, у него столько досуга, как если бы он был один на свете. Все, что его прежде влекло, отступает как призрак. Нужно было попасть под арест, лишиться свободы, стать преступником «со смягчающими вину обстоятельствами», чтобы вновь обрести себя.

Он лежит, лениво моргая глазами; перед ним- вдруг встает видение — загорелое лицо под фуражкой, испытующий взгляд темно-карих глаз, сутулые плечи. Силуэт прячет левую руку, ленточка Железного креста светится в петлице, как бы озаренная солнечным лучом. Эта темно-серая тень не исчезает, несмотря на то, что при мигании сквозь нее проступают пазы дощатой стены.

«Кройзинг, — говорит беззвучно Бертин призраку, глядящему на него, — я сделал для вас все, что мог. Я червь, вы же знаете, я простой землекоп, который после того случая у водопроводного крана живет под строгим надзором. Я разыскал вашего брата, передал ему завещание, мы читали ваше письмо, и Эбергард со всей горячностью отдался вашему делу, но пока еще ничего не добился. Теперь вы должны оставить меня в покое. Я самый беспомощный из солдат. Ведь я не могу писать вашей матери, не правда ли? Это дело вашего брата. И вашему дяде я тоже не могу писать…»

«Писать!» — откликается беззвучным эхом фигура. Бертин снова видит перед собою загорелое узкое лицо — худые щеки, высокий лоб, прямые брови и длинные ресницы над добрыми карими глазами. Они напали на него и убили; теперь ему там худо: его могила среди

воды и топкого леса у Билли. Поистине, мало привлекательное местопребывание. Понятно, что он вновь вынырнул.

Писать? Отчего бы нет? У пего достаточно времени. Прежде он претворял все, что его мучило, в небольшие произведения, скульптуры, словно выточенные из слоновой кости слов, — как раз теперь перед читателями двенадцать таких новелл. Он не успокоится, пока не напишет об этом. У него есть блокнот с твердой картонной покрышкой, есть и автоматическая ручка памятного происхождения, которую друзья, вероятно купец Штраух, завернули вместе с сигарами. Вот для чего я получил ее! испуганно думает он.

Писатель Бертин надевает шинель, укутывает одним одеялом ноги и живот, другое набрасывает на плечи, прислоняется спиной к стене барака, упирается ногами в нары, как бы устраивая пульт из колеи. Дневной свет вместе с холодным воздухом падает на четырехугольные листы бумаги. Левая рука, которой он придерживает бумагу, зябнет, он надевает перчатку. Бертин начинает новеллу о Кройзинге. Он пишет ее с утра до обеда. Отделение присылает ему еду, он прячет работу, ест суп, моет котелок. Его опять запирают, он залезает на нары, закутывается, пишет. Волшебная благодать вдохновения снизошла на него. Слово за словом льется само собой на бумагу, он весь охвачен чудесной лихорадкой творчества, великим откровением, когда личность уже не только «я», когда она становится орудием бурных сил, заложенных в нее. Бертин проклинает сумерки: ведь ему надо писать! Он прячет новеллу, у которой пет названия, — повесть о Кройзинге, — и стучит, чтобы его выпустили.