Выбрать главу

Итак, я вооружена с головы до пят и овладела всей гаммой кокетства от самых грозных нот до самых нежных. Огромное преимущество — не быть однообразной. Матушке недоступны ни дерзкие шутки, ни невинное простодушие, она всегда горделива и величественна, за исключением тех случаев, когда выходит из себя и превращается в разъяренную львицу; она плохо умеет лечить раны, которые наносит, а я сумею и ранить и исцелять. Я совсем не похожа на матушку. Поэтому соперничество между нами невозможно, разве что мы станем спорить, у кого из нас более красивые руки или ноги. Я похожа на отца, он худой и стройный, у меня бабушкины манеры и ее приятный голос: звонкий, когда я его напрягаю, мелодичный грудной при негромкой задушевной беседе. Мне кажется, будто я только сегодня вышла из монастыря. Я еще не существую для света, он обо мне не ведает. Какой дивный миг! Я еще принадлежу себе, как едва распустившийся и никем пока не замеченный цветок. Так вот, ангел мой, когда я прохаживалась по своей гостиной, смотрясь в зеркало, и взгляд мой случайно упал на скромное платье пансионерки, меня вдруг что-то кольнуло в сердце; все смешалось в моей душе: сожаления о прошлом, тревога за будущее, боязнь предстать перед судом света, воспоминание о наших чахлых ромашках, с которых мы легкомысленно и беспечно обрывали лепестки, да вдобавок еще эти сумасбродные мысли, которым я стараюсь не давать воли, а они все равно одолевают меня.

Рене, дорогая моя, у меня есть приданое! Все аккуратно сложено, надушено и хранится в моей прелестной уборной, в ящиках комода из кедрового дерева. Там ленты, туфельки, перчатки — всего вдоволь. Отец очень мил — он подарил мне вещицы, необходимые молоденькой девушке: несессер, туалетные принадлежности, курильницу, веер, зонтик, молитвенник, золотую цепочку, кашемировую шаль; он обещал обучить меня верховой езде. И вот еще что: я наконец научилась танцевать! Завтра — да, завтра вечером я вступаю в свет. Я надену бальное платье из белого муслина. На голове у меня на греческий манер будет венок из белых роз, Я явлюсь мадонной: хочу показаться простушкой и завоевать расположение женщин. Матушке и не снилось, что я способна изобрести все то, о чем я пишу тебе; она считает меня весьма недалекой. Прочти она мое письмо, она не поверила бы своим глазам. Брат меня глубоко презирает и жалует полным безразличием. Он хорош собой, но капризен и угрюм. Я догадалась, отчего он грустит; ни герцогу, ни герцогине это невдомек. Хотя брат тоже герцог и вдобавок молод, он завидует отцу: у него нет ни государственных постов, ни придворной должности, он не может сказать: я еду в палату. Во всем доме одна я могу позволить себе размышлять по шестнадцать часов в сутки: отец занят политикой и своими развлечениями, матушке тоже не до раздумий, на себя им не хватает времени, они вечно на людях, они не успевают жить. Мне страсть как хочется узнать, чем свет так необоримо привлекателен — ведь родные мои проводят в обществе всякий день с девяти вечера до двух-трех ночи, не жалея ни сил, ни средств. Стремясь сюда, я и не представляла себе таких контрастов, такого упоения, но воистину я забываю, что речь идет о Париже. Здесь, оказывается, можно жить бок о бок, в одной семье, и не знать друг друга. Без пяти минут монахиня приезжает и за две недели успевает заметить то, чего не видит у себя под носом государственный муж. А может быть, он все знает и полагает своим долгом смотреть на все сквозь пальцы. Я непременно дознаюсь, в чем тут дело.

IV

От Луизы де Шолье к Рене де Мокомб

15 декабря.

Вчера в два часа пополудни я поехала кататься на Елисейские поля и в Булонский лес. Был один из тех осенних дней, какими мы так восхищались на берегах Луары. Наконец-то я увидела Париж! Площадь Людовика XV[22] в самом деле красива, но этой красоте не хватает естественности. Я была нарядно одета, задумчива, но в любой миг готова рассмеяться, из-под прелестной шляпки глядело спокойное лицо, руки были скрещены на груди. Я не снискала ни единой улыбки, ни один юноша, даже самый ничтожный, не застыл на месте, увидев меня, никто не обернулся мне вслед, хотя карета ехала медленно, как того и требовала моя поза. Впрочем, нет, один милый герцог, проезжавший мимо, резко повернул лошадь. Человек этот, спасший в глазах публики мое тщеславие, был мой отец; он сказал, что гордость его польщена. Я встретила матушку, которая в знак приветствия еле заметно шевельнула пальчиками, послав мне подобие воздушного поцелуя. Моя Гриффит, оставив все свои опасения, бесстыдно глазела по сторонам. По моему мнению, молодой особе не пристало разглядывать кого попало. Я была в ярости. Какой-то господин весьма приязненно оглядел мою карету, не обратив на меня ни малейшего внимания. Вероятно, это был каретник. Я переоценила свои силы: красота, этот Божий дар, не такая уж редкость в Париже. Самым большим успехом пользовались жеманницы. Видя их зардевшиеся лица, мужчины говорили себе: «Вот она!» Величайшее восхищение вызывала моя матушка. У этой загадки есть разгадка, и я ее непременно отыщу. Мужчины, дорогая моя, показались мне в большинстве своем уродами. Красивые мужчины похожи на нас, но сильно нам уступают. Не знаю, какой злой гений изобрел их наряд; он поразительно неуклюж в сравнении с платьем предыдущих эпох; в нем нет ни блеска, ни красок, ни поэзии; он ничего не говорит ни сердцу, ни уму, ни глазу и, должно быть, очень неудобен: он тесный и кургузый. Больше всего поразили меня шляпы: это обрубок трубы[23], торчащий на макушке, но, говорят, легче совершить революцию, чем придать шляпам более изящную форму. Когда дело доходит до того, чтобы надеть шляпу с более округлой тульей, вся храбрость французов куда-то улетучивается, и, не в силах проявить мужество один раз, они всю жизнь выставляют себя на посмешище. А еще говорят, что французы непостоянны! Впрочем, мужчины мерзки все до единого, что бы они ни носили на голове. Я видела только усталые и мрачные лица, начисто лишенные спокойствия и безмятежности; черты их резки, а морщины говорят о несбывшихся надеждах и неудовлетворенном тщеславии. Красивое лицо — редкость. «И это парижане!» — сказала я мисс Гриффит. «Они весьма любезны и остроумны», — отвечала она. Я промолчала. Эта тридцатишестилетняя девушка в глубине души чересчур снисходительна.

Вечером я поехала на бал; там я держалась подле матушки — она вела меня под руку. Самопожертвование ее было сторицей вознаграждено. Все комплименты получала она, а я служила лишь предлогом для самой неприкрытой лести. Ее заботами я танцевала с глупцами, которые твердили о духоте, словно сама я дрожала от холода, и о великолепии бала, словно сама я слепа. Все, словно сговорившись, изумлялись странному, неслыханному, необычайному, немыслимому, редкостному обстоятельству, заключающемуся в том, что они впервые видят меня на балу. Туалет мой, восхищавший меня дома, когда я красовалась перед зеркалом в своей белой с золотом гостиной, был почти незаметен среди чудесных нарядов большинства дам. Каждая из них была окружена толпой поклонников и краем глаза наблюдала за соперницами; многие, как и моя матушка, были совершенно неотразимы. Юная девушка на балу в счет не идет, она всего лишь инструмент для танцев. Мужчины в бальной зале за редким исключением не лучше, чем на Елисейских полях. Сплошь помятые физиономии с невыразительными, вернее, имеющими одинаковое выражение чертами. Гордых, волевых лиц, которые мы видим на портретах наших предков, сочетавших физическую силу с силой духа, нет и в помине. Правда, среди гостей нашелся один прославленный литератор, который выделялся своей красотой, но он не произвел на меня должного впечатления. Сочинений его я не читала, к тому же он простолюдин. Каким бы талантом и добродетелями ни обладал буржуа или человек, пожалованный дворянством, он не достоин моего внимания. Впрочем, этот гений так занят собой и так безразличен к окружающим, что я подумала: вероятно, для великих мыслителей окружающие люди — все равно что неодушевленные предметы. Когда гении влюбляются, они должны переставать писать, иначе это не Любовь. Для них всегда остается нечто более важное, чем возлюбленная. Мне кажется, я все это разглядела в повадке бальной знаменитости: говорят, он профессор, оратор, сочинитель, говорят, честолюбие заставляет его угождать сильным мира сего. Я сразу решила: обижаться на свет за то, что я не имею в нем успеха, ниже моего достоинства, и с легким сердцем предалась танцам. Впрочем, я полюбила танцевать. Я наслушалась скучных толков о неизвестных мне людях, но, быть может, чтобы понять эти разговоры, нужно знать многое, чего я не знаю, ибо я видела, как дамы и господа произносят и слушают иные фразы с особенным удовольствием. Свет полон загадок, которые не так-то легко разгадать. Кругом сплошные интриги. Глаз у меня острый, слух тонкий; что же касается понятливости, то кто может судить о ней лучше, чем вы, мадемуазель де Мокомб!

Вернулась я усталая и счастливая этой усталостью. По простоте душевной я имела неосторожность описать мои чувства матушке; она сказала, чтобы я не говорила таких вещей никому, кроме нее. «Дорогая девочка, — добавила она, — хорошее воспитание заключается не только в знании того, о чем следует говорить, но и того, о чем лучше умолчать».

Благодаря этому совету я поняла, какие впечатления нужно таить от всех, быть может, даже от матерей. В одно мгновение я постигла, как далеко может простираться женская скрытность. Уверяю тебя, дорогая козочка, что мы с нашей невинной откровенностью выглядели бы здесь двумя болтливыми кумушками. Как много может выразить приложенный к губам палец, одно слово, один взгляд! Я сразу оробела. Неужели нельзя ни с кем поделиться даже таким естественным ощущением, как удовольствие от танца! Что же в таком случае делать со своими чувствами? — думала я, ложась спать; у меня было тяжело на душе. Я до сих пор не оправилась от столкновения моей открытой, жизнерадостной натуры с суровыми законами света. Вот уже клочья моей шерстки белеют на ветках придорожных кустов. До свидания, мой ангел!