Выбрать главу

На пруду были острова, очень красивые, и лодочная станция. А на том берегу пруда, где был парк – на другом берегу раньше ничего не было, а затем расположились пригородные рабочие районы – был так называемый Грот, искусственный холм, в котором были вырыты неизвестного назначения помещения, вход в которые помещался между коротких каменных колонн. До революции, но уже много времени спустя после постройки грота, его помещениям было найдено назначение, сделавшее это место знаменитым и в истории, и в русской литературе. Там группа тогдашних террористов, которыми руководил небезызвестный Нечаев, казнила – повесила – студента Иванова, обвинённого в предательстве. Случай этот описан, с соответствующим изменением имен, в романе Достоевского «Бесы». Там казнь происходит скорее всего потому, что надо «скрепить кровью» общество заговорщиков, а не потому, что казнимый в самом деле их предал. Кажется, так действительно и было. А то с чего он Достоевскому, ныне провозглашённому реалистом (а он им и был, но не таким, какими были другие, ходившие в реалистах, когда Достоевского числили в реакционерах-мистиках) было бы такое придумывать. Словом, романтики вокруг хватало.

После революции, когда нельзя было сохранить в названии академии имя царя, она была переименована в честь Климента Аркадьевича Тимирязева, профессора академии и выдающегося ученого в области фотосинтеза у растений. Среди профессуры было много известных имен: академик Прянишников, агрохимик, которого в хрущевские времена изображали борцом за правильную, с применением удобрений, систему земледелия и против академика Вильямса (тот факт, что не только оба академика, но и их сыновья, мой отец и Николай Дмитриевич Прянишников, тоже профессор химии, были теснейшими друзьями, во внимание не принимался, так как им полагалось быть врагами), химик академик Демьянов, учитель отца, зоолог и член-корреспондент Академии наук СССР Кулагин, профессора Талиев, Харченко и Худяков (последний был блестящий лектор и ещё славился тем, что перед лекцией публично выпивал стакан водки), ученики деда профессора Бушинский и Чижевский, и многие другие. Мне вдруг пришло в голову, что ведь Бушинский и Чижевский были серьёзными учёными, а как же так? они ученики деда, значит, травопольщики, враги народа? А, всё ясно: агенты иностранных разведок. Ещё необходимо упомянуть профессора Петра Михайловича Жуковского, позже каявшегося на сессии ВАСХНИЛ. Это был во всех отношениях блестящий человек, хотя был маленького роста. А его сын Алёша, впоследствии лётчик, Герой Советского Союза, был рослым красавцем, совершенно неотразимым для красавиц. С ним мог конкурировать только один парень. Очень похоже, что имя этого парня знает сейчас весь мир, и рассказывая об академии, нельзя его не упомянуть.

Звали его Шурка – Александр – Калашников. Весь мир знает советский автомат АК-47, всё сходится. А ещё больше всё сходится потому, что в 14 лет Шурка твердо знал, что ему надо стать артиллерийским офицером. Тогда и слово «офицер» было под запретом, но он говорил именно так. Красавцем он не был, об отношении к нему красавиц не знаю ничего. Но помню очень хорошо, как при обсуждении разных важных вопросов возникал неизбежный вопрос «а ты за кого?», и как многие, не выработавшие себе твёрдой политической платформы, отвечали: «я за того, где Шурка». Шурку и ещё такого Павлика Чушкина, ныне доктора наук и выдающегося эксперта в каких-то математических дисциплинах, всё время ставили нам в пример, оба учились только на «отлично». Отличников не очень любили, их часто отождествляли с подлизами. Но ни к Шурке ни к Павлику это не имело отношения. Павлик иной раз расписывал, как его вызвали к доске, а он ни в зуб, постоял и сел на место. «А чего поставили?» – спрашивали его. «Да «отлично»,» – отвечал он виновато. А Шурку про отметки вообще не спрашивали. Когда началась война, Шурка (он был года на четыре старше меня) пошёл на фронт. Можно забыть первую любовь и радость научного открытия, но какой я забил гол с Шуркиной подачи, забыть нельзя. После всех связанных с войной событий я Шурку не видел.

Нет, все-таки надо сделать ещё одну заминку перед тем, как начать рассказывать о маме и папе. Надо сказать о братьях деда, Иване Робертовиче и Владимире Робертовиче, и о сыне последнего Петре. Я называл их всех дядями – дядя Ваня, дядя Володя, дядя Петя. О дяде Ване я ничего интересного сказать не могу, жил он как-то отдельно от остальных Вильямсов. А дядя Володя был профессором, доктором технических наук, заслуженным деятелем науки, заведующим кафедрой в институте механизации и электрификации сельского хозяйства, и занимал какой-то высокий пост в Государственном политехническом музее. И вся его семья жила при этом очень популярном музее в самом центре Москвы, и квартира была большая, но не такая как наша. Жену дяди Володи и мать дяди Пети звали Мария Петровна, я не помню ничего более о ней.

А дядя Петя по известности мог бы потягаться и с моим дедом. Он был главным художником Большого театра и рисовал декорации для многих других театров, и до сих пор многие спектакли идут с этими декорациями. О дяде Пете сохранились воспоминания писателя Каверина; дядя Петя был в самой тесной дружбе с Михаилом Булгаковым и Дмитрием Шостаковичем. Помимо деятельности в театре, дядя Петя был выдающимся портретистом, и многие написанные им портреты считаются, как принято говорить, «классикой советской живописи», например портреты В.Э. Мейерхольда, С.А. Мартинсона, картина «Акробатка» – портрет тети Ануси, его жены актрисы Анны Семеновны Амханицкой, портреты таких известных людей того времени, как народные артисты СССР Качалов и Хмелёв, знаменитая арфистка Дулова и ещё многие. Дядя Петя пробовал себя и как актер, а какое-то время занимался медициной, но, приобретя достаточные познания в анатомии, что было ему нужно как художнику, эти занятия прекратил. Он ездил в Италию и Германию в 1928 году, и там изучал не только живопись, но и вообще артистическую жизнь Западной Европы. Он написал книгу «Моя творческая юность в театре».

Он умер в 1947 году, как-то более чем нелепо, простудившись из-за того, что побежал по талым весенним лужам без ботинок, а зачем, не знаю. Напрашивающийся знатокам советского быта ответ – в магазин за бутылкой, куда же ещё – не подходит. Конечно, в этой богемной компании не брезговали вином, но таковое имелось в наличии дома.

Мама моя – Валентина Георгиевна Вильямс. Её девичья фамилия Молчанова, и происходит она из крестьян деревни Истомино Александровского района Владимирской области. Её отца звали Георгий Иванович, а мать Домна Иосифовна. Теперь я буду делать комментарии к этим анкетным данным.

Со стороны матери я такой уж русский, что дальше некуда. Признаюсь, что к этнической, а равно и к классовой стороне своего происхождения я полностью равнодушен, или, чтобы сказать более точно, никак не склонен наливаться спесью по только этим поводам. Так что лишь занимательность побуждает меня рассказать следующее.

У меня был друг, человек необыкновенных дарований, но здорово тронувшийся на национальных проблемах и в итоге усиленных размышлений на этот счёт открывший, что во всём, что есть, повинны евреи. Это и было и сейчас является не такой уж редкостью среди московской образованной публики. В основе такого поведения должно было быть нечто, а по психологии многих тех, кто этим интересовался, это нечто могло быть только нечистотой расы. Я из-за этого чуть ли не бравировал своим анти-антисемитизмом, чем доставлял себе тщеславное удовольствие. И однажды мой друг, сбитый с толку явно не еврейской, но и не русской фамилией Вильямс, поинтересовался, какова девичья фамилия моей мамы. После моего ответа посылался град восторгов, как дивно хороша фамилия Молчанова. Это ещё один пример того, как губительно может быть отсутствие бдительности. Он ведь не поинтересовался отчествами моих деда и бабки с материнской стороны; и если Иванович вряд ли вызвал бы подозрения, то Иосифовна сразу раскрыла бы тайну запутанного дела. Мне надо утешаться только тем – я-то знал правду – что Солженицын тоже Исаевич. Не зря, наверно, на разных политпросветбеседах говорилось, что фамилия писателя-предателя Солженицер.