Выбрать главу
***

   Ветры после революции улеглись не сразу. Последняя волна вновь разбросала - кого в Грасс, кого в Америку.

   Недавно, проходя по аv. Mozart, я заглянул в тупичок Villa Моzart - там некогда жил Ремизов с Серафимой Павловной (дочь стала уже взрослой, из  России не уехала и погибла где-то на  юге от немцев). Изменился тупичок с тех пор, как некогда  читал  здесь Ремизову и мне свой рассказик Мочульский!

И много переменилось

в жизни для меня,

И сам, покорный общему закону,

переменился я.

   Был подвержен «закону» и Ремизов. Позже, во время этой (oпять!) войны, жил он уже на rue Boileau, там Серафима Павловна скончалась, и он остался один, слабый, полуслепой. Там выжил только благодаря друзьям - друзья-то оказались верные, больше, конечно, женщины, вековой облик милосердия, почти двухтысячелетний. (Были и мужчины, но гораздо меньше.)

   Дело поставили  серьезно, почти «научно». Роли распределе­ны. Одна заведует корреспонденцией, другая чтица. Особенная кухонная женщина, попроще, в доме живет и готовит. Одна - главноначальствующая, главковерх, одна - писательница пре­данная, вроде начальника штаба. Невидимая (редко показывалась, но часто присылала «чего бы покушать»). Квартирными, нало­говыми  делами ведал ее муж. Преданный человек из шоферст­вующих - по «общей деятельности». А затем дилетанты-лю­бители вроде меня: поговорить, что-нибудь вслух прочесть.

   Дамский отряд и панихиду устраивал ежегодно по Серафиме Павловне - в церкви - сам Алексей Михайлович уже не мог бывать, но день считался торжественным и потом все к нему собирались на чаепитие.

   Еще в давние времена, сорок лет назад, подарил он мне к юбилею замечательный альбом собственного производства – любил  рисовать и разделывать всякие штуки (в то время еще порядочно видел, хотя всегда был близорук - с «Подстрижен­ными глазами»). Надо было его терпение, чтобы подобрать и фотографии мои, с детских лет, и писать разные «грамоты», все мы, пишущие, считались членами «Обезьяньей Вольной Палаты», он - генеральный секретарь этого «Обезволпала» - по временам производил повышения в фантастических чинах наших, давал похвальные грамоты (мне к юбилею) - все это написано стилем и почерком ХVII века, скреплено печатью Обезьяньей Палаты, с клоком какой-то шерсти - «обезьяньей», конечно.

   Он любил рисовать. Странным образом, рисунки его, всегда фантастические, являли как бы сочетание древнерусского книж­ничества с самоновейшим сюрреализмом. Или абстрактной жи­вописью. Думаю, они были даровитее многого хлама, которым теперь торгуют - и успешно - ловкачи. Ремизов природно был чудодей, все в нем изначально искривлено, фантастично и перепутано, непролазные дебри. В юности горбился, к старости стал совсем горбатым, меньше ростом, конечно, в очках, с редковатым ежиком на голове. Злобности Черномора в нем совсем не было, напротив, ко всем обездоленным всегда сочув­ствие , но некое и ехидство таилось в умных глазах. Подшутить, дать прозвище (одну даму называл он «Солдат», верно, и меня как-нибудь называл, но своей клички не знаю).

   Вообще же был существо особое, но таким создан и непо­вторим. Может быть, и юродство народное времен тезки, Алексея Тишайшего, отозвалось, но органически: этого не подделаешь. Допускаю, что сам он эту знал свою черту и несколько ее в себе выращивал.

   Когда был не столь немощен еще, сам ходил по французским редакциям, закутанный в какой-то небывалый шарф, плохо ви­дящий и беззащитный. Приемная Плона какого-нибудь или Галлимара мало походила, конечно, на паперть собора Москов­ского триста лет назад, но талантливейший русский писатель смахивал, конечно, на своего дальнего предка с этой паперти. На французов (как мне рассказывали) он производил впечатление чуда-юда, отчасти ошеломляющее и располагающее.

   В авангардных изданиях его иногда печатали. Что доходило в переводе до французского читателя, не знаю, но появлялись и книги, конечно, тиражами «на любителя».

   Вот это, кажется, главная была его страсть: печататься. Он и по-русски печатался довольно много (число его книг мне называли - боюсь повторять, что-то уж слишком много, но что «немало» - ручаюсь). Печатался и в газетах, и в журналах. У нас, в «Русской мысли» того времени, много появлялось очень милых его вещичек «стиль рюсс» чрезвычайно. Этим я обычно занимался. Он давал мне текст, я по напечатании носил ему гонорары - скромные, но честные эмигрантские златницы. Небогато, но ему и это нравилось.

   Он всегда, когда я входил, сидел за столом своим, в очках, в пледе каком-нибудь на плечах, курил, черная клеенка стола в желтоватой россыпи табачной, пепельница, окурки. Но не столь он видел, чтобы в пепельницу эту попадать. Встречались всегда дружественно. Он благодарил, гладил ласково бумажные скудные златницы (эмигрантские!), прятал в ящик письменного стола.

   - Хорошо... вот это хорошо. Спасибо.

   Прежде, когда лучше видел, много рисовал - фантастические свои загогулины. Теперь уже не до рисования. Дай Бог имя свое подписать членораздельно. Все же писал он иногда «письма»: несколько строк наобум, бедными кривыми буквами, строки вниз  сползали непрестанно - горький вид последней борьбы с немощью. Ум же - ясный, слов мало, но не зряшных.

   - А как доктор африканский поживает?

   (Так он звал одного преданного ему писателя-врача, тот одно время служил в Африке.)

   После долгих блужданий рукой со спичкой зажигал, наконец, папиросу.

   - Давно не был. Да ... А я собираюсь возвести его в главные хранители. В великие хранители обезьяньего знака.

   Этот «африканский доктор», ныне уже тоже успокоившийся, прежде водил его гулять под ручку, помогал ванну брать, вообще смиренно действовал по домашним надобностям. Алексей же Михайлович был теперь уже вполне беспомощным. Главным развлечением его были посетители и чтение вслух. Это все друзьями было поставлено основательно, говорить не приходится.

   13 июня 1957 года ему исполнилось восемьдесят лет. В «Русской мысли» был номер с его портретом, приветственными статьями. Поздравляли и на дому. От Союза писателей отпра­вились мы с А. А. Шиком. Это горестный был год для меня: тяжко и безнадежно заболела жена. Ремизов близко принимал к сердцу - в Париже он уже ее не стеснялся, напротив, оказалась она для него отзвуком давней Москвы, юности. Он к ней дружески теперь относился, беду ее очень ощущал.

   - Денег надо побольше теперь ... денег. Уход хороший. Это трудно, а надо. Денег, денег. Лечить.

   Говорилось это  не равнодушно. (Сам пережил не так давно Голгофу Серафимы Павловны,)

   Вот и пришли  мы к нему с Александром Адольфовичем «от Союза». Я начал что-то поздравительное, но в горле спазма, пробормотал несколько  слов, мы обнялись и заплакали.

   Редко к кому смерть легко приходит. Так вышло и с Реми­зовым. Чуть ли не последней эта встреча наша и оказалась. Вскоре болезнь его усилилась, он задыхался, над ним воздвигали палатку кислородную для облегчения. Тут уже не до чтения вслух, и вообще не до посетителей.

   Он умер в ноябре того же 57-го года, оставив по себе наследство многих книг, редкостно-своеобразных, трудно чита­емых: «для немногих», Как во времена «Сириуса», теперь, в закатные годы, больше его печатали, чем в молодости,- и в «YMCA-Press», и в Чеховском издательстве. Одна из лучших его книг, «Подстриженными глазами» (очерки-образы, воспоми­нания о Москве юных лет), вышла здесь в Париже, в «YМСА-­Press». Жизнь тяжелая и отшельническая, глубоко, исключительно даже писательская, проходила передо мной шестьдесят лет. И прошла.

    Т е п е р ь  у ж,  и з  м о и х  с в е р с т н и к о в  н е к о м у  п р о х о д и т ь.