Выбрать главу

Многих удивляли некоторые ее суждения о писателях и книгах. МИ, например, определенно не любила ни Толстого, ни Достоевского, они ей были чужды. Она со смехом говорила, что на необитаемый остров взяла бы не их романы, а «Соборяне» Лескова и «Семейную хронику» Аксакова. Пушкина она боготворила, а Лермонтов ее чем-то отталкивал, ей не по душе был его демонизм и байронизм. Напрасно в одной из наших долгих литературных бесед я доказывал ей, что Лермонтов не имитировал Байрона, а находил в нем самого себя, что юношеская поза превратилась у него в жизненную правду, восхищался силой и музыкой его стихов и даже сравнивал ее собственные непрестанные переносы (анжанбеман) — строчные, строфические и слоговые — с лермонтовскими, — она уклонялась от прямого ответа. И вдруг начинала удивляться, что у нас в XIX веке не было ни одной женщины-поэта, исключая Каролины Карловны Янш (она именно так ее называла), в тридцать лет вышедшей за Павлова, откуда и пошла ее русская фамилия. МИ неизменно прибавляла: Каролина родилась в Ярославле, а умерла в родном Дрездене. После нее было какое-то движение в начале нашего столетия — стиль «Либерти», вроде Лохвицкой — и безжалостно цитировала: «Поля, закатом позлащенные, уходят в розовую даль, в мои мечты неизреченные вплелась вечерняя печаль». А потом вдруг — Ахматова. МИ ею восторгалась, посвящала ей стихи. Говорят, что Ахматова к цветаевской поэзии относилась сдержанно — это, впрочем, вполне естественно.

Бунина МИ считала реалистом и рассказчиком, то есть отрицала в нем истинно духовную сущность. Высоко ставила Ремизова, говорила, что его писательство — подвиг солдата на посту и для России он сделал больше, чем все эмигрантские политики, вместе взятые.

Некоторые книги МИ любила, потому что находила в них себя — иногда с радостью, как в хронике Сигрид Унсет «Кристина, дочь Лавранса» — она ее постоянно перечитывала, иногда с горечью, если речь шла, например, о Катерине Мармеладовой, с ее бедностью, горем, оборванными детьми и ненужным французским языком. Как-то я спросил, есть ли у нее мерило для оценки произведений помимо ее излюбленных романтиков. Она задумалась и потом сказала, что предпочитает высоту — глубине, дух парит ввысь, поэзия — это вознесение.

__________

У МИ был ряд чисто внешних признаков романтизма: в молодости она представляла себя Мариной Мнишек, увлекалась фигурами бунтовщиков — Разина и Пугачева, — охотно играла в обольстительницу и писала влюбленному в нее юноше: «Милый сверстник, в вас еще душа жива, я же люблю слова — и перстни». Всю жизнь носила цыганского стиля кольца, браслеты и ожерелья и сожалела, что григорьевская «Цыганская венгерка» так затаскана, прибавляя: «Не его вина». Я думаю, что и ее попытки русского фольклора — полностью соответствовали романтической обращенности к народности.

Патриотизм, а тем более национализм она резко отвергала и не терпела показного «русизма». Она понимала, что писателям-бытовикам надо в России жить, но «лирикам, эпикам и сказочникам, самой природой творчества своего дальнозорким, лучше Россию видеть издалека». Это она написала на хранящемся у меня листе, вырванном из школьной тетрадки: он начинается с любопытного утверждения (она его часто повторяла): «Родина не есть условность территории, а непреложность памяти и крови. Не быть в России, забыть Россию может бояться лишь тот, кто Россию мыслит вне себя. В ком она внутри, тот потеряет ее лишь вместе с жизнью». Это убеждение было оправданием ее эмигрантства и очень верно передавало ее чувства и мысли. Несмотря на свое европейское образование, неизменные уверения в любви к Германии, родине Бетховена и Гёте, и полное неприятие национальных, расовых и религиозных различий, она во всем — манерах, речи, душевном строе — была очень русской — и москвичкой. Недаром Москве посвятила она столько стихотворений («Москва, какой огромный, странноприимный дом»).

И о цветаевском фольклоре, и о ее чувстве родины (ее замечательное: «Тоска по родине, давно //разоблаченная морока,// мне совершенно все равно, //где совершенно одинокой// быть…») можно много спорить (как и о ее драмах и поэмах на древнегреческие темы), но несомненна их эмоциональная и литературная связь с романтизмом. При этом у нее нет ни религиозного, ни мистического уклона, обычного для многих представителей этого направления, как нет у нее и сатанизма. В «Мόлодце» любовь девушки к упырю лишена демонического характера. Я указывал на это в 1924 году Е. А. Ляцкому, убеждая его выпустить поэму в руководимом им академическом издательстве «Пламя». Оно, как правило, не печатало стихов, но, по моему настоянию, для «Молодца» было сделано исключение, и он появился в свет в Праге в тот же год.