Выбрать главу

Памфлеты его вырастают, при всей конкретности, в обобщение: он судит одного противника, а кажется - под судом целый вражеский стан. И противники прячутся - в этом нет ни капли преувеличения: зачем бы иначе закрывать государственные границы перед Эренбургом? Ведь это уже смешно. "Караул! К нам едет Эренбург! " - кричат то английские, то французские, то швейцарские блюстители буржуазных нравов. Увы, может сказать Эренбург, от презрения и насмешки никогда еще не спасала пограничная стража.

Что значит - закрыть перед писателем какую-нибудь границу?

Помните ли вы сцены, сопровождавшие смертную казнь коммуниста Андрея Лобова (кстати, одного из первых "положительных" героев Эренбурга)? Приговоренный парижским судом, Лобов прошел все процедуры ханжеской французской юстиции, которым она подвергает свою жертву. Последний туалет приговоренного, парикмахер перед казнью, аббат с Евангелием в шагреневом переплете, "главный мастер города Парижа" палач Франсуа Бошан, виртуоз "железной вдовы" - гильотины. Чрезвычайно сильная сатирическая картина, разве она написана Эренбургом потому, что ему не была закрыта "граница" к лицезрению этих издевательских процедур? А если бы "границу" закрыли? Разве тогда Эренбург написал бы сладкую оду в честь этой отталкивающей мерзости?

Сатирик, обличитель рос в Эренбурге с последовательной силой. Талант отрицающий, он обратился в положительную ценность, в талант, направленный против зол и несчастий капиталистического мира.

Но было также другое зерно в этом таланте, проросшее сквозь трудную почву, давшее спервоначала побеги неровные, неуверенные.

Как я понимаю, особенно привлекали читателей в прозе Эренбурга его обобщения, его желание понять и представить весь человеческий мир, дойти по звеньям цепи от человека к людям. Он - писатель философского склада. Без суждений и выводов писать роман ему было бы, вероятно, скучно. Поэтому отчасти такое место занимает в его прозе публицистика.

Вопросы, варьированно переходившие из романа в роман Эренбурга, касались больше всего проблемы гармонии человеческого общества. Возможна ли эта гармония?

На самых первых порах вопрос решался, в сущности, отрицательно. Если бы ранний Эренбург судил о человечестве в отвлеченных формах, он должен был бы примкнуть к философам-пессимистам. Но он - художник, и тень медленно уходит со страниц его произведений, от одной книги к другой укорачивается, как при восходе солнца.

Идейно это связывалось с признанием жизненности революционера, созидательной мощи революции. В плане литературном это было решением задачи положительного героя. И там и тут дело шло об убеждениях, о вере, об искусстве.

Что революционный герой существовал и что он был истинным героем, Эренбург знал очень хорошо и восхищался чистотою помыслов и героизмом революционеров. Это прорывалось во всех его книгах, даже наиболее скептических.

Что безобразие общественной жизни при капитализме не может вечно продолжаться, Эренбург был тоже глубоко убежден. Этому убеждению отдавалось во всех книгах столько доказательств - и логических и образных. Старый мир приговорен. Революция сметет его с лица земли.

Но что же сулит человечеству будущее? Достижима ли гармония в результате победы революции? Какой мир создает человеку победитель?

Счастье существует несомненно, хотя бы просто потому, что человек его испытывает. Счастья на свете ничтожно мало - оно отнято уродливо устроенным преступным обществом, его не хватает, и потому так трудно дышать.

Но как понимается будущее счастье и не утратится ли оно в новом мире вообще?

По природному характеру своему Эренбург - человек неутомимых поисков. Примириться на том, что на землю пала вечная тьма, он не может. Тьма угнетает его, но не убивает. Рассеять ее - потребность. Нет ли все же просвета? Может быть, в богатой области чистого чувства? Существует же любовь, сострадание, нежность?

Из "Тринадцати трубок" необыкновенно популярна была новелла "Трубка коммунара" - короткий приговор французской буржуазии. Маленький Поль Ру, пускавший на разбитой баррикаде мыльные пузыри из глиняной трубки, попадает в плен к версальцу-офицеру, возлюбленная которого убивает мальчика.

И здесь, как всюду, слышим мы сильнее всего гнев и ненависть писателя к преступлению, к палачам жизни. Но и другое, страстное, нежное чувство звучит в повести - любовь к ребенку. Чаще и чаще появляются в книгах Эренбурга лирические сцены, все настойчивее он спорит с кажущейся безвыходностью жизни, и человеческое чувство зовет его себе в союзники.

Есть какая-то перекличка судьбы маленького коммунара Поля Ру с судьбой киевской девочки, идущей со своей куклой в толпе обреченных на расстрел в Бабьем Яру в романе "Буря". Что это? Ведь это обращение художника к читательскому чувству любви и, значит, вера художника в благородство человека. Такая вера уже перечеркивает накрест пессимизм, а такую веру Эренбург проявил, например, в известных статьях в годы Великой Отечественной войны очень сильно, и она была глубоко принята читателями-бойцами.

Конечно, одной лирической веры в живительное могущество любви было слишком мало, чтобы ответить на вопрос - построит ли революция мир нового счастья?

Для Эренбурга периодом решающего значения стали тридцатые годы. События достигли в это десятилетие трагического напряжения. Дольше нельзя было жить с неразрешенными сомнениями.

Романы Эренбурга начала тридцатых годов - это его, может быть, самый прямой и активный поход в жизнь за необходимым писателю решением. Советский человек развернул тогда уже сплоченный фронт миллионов строителей социализма. Слово "пятилетка", как символ нового мира, облетело всю землю. На своей родине этот символ был реальностью победоносного труда.

Эренбург увидел, что величие духа, поднимающее революционера на баррикаду, вдохновляет его и в творческом строительстве; что есть уже на свете страна, где счастье разумно, беззаветно строится для всех, и - больше того - что строится именно счастье во всей той живой прелести, с большими и маленькими радостями, которые писатель всегда считал великим благом земли.

На смену разрушенному революцией безобразию приходила жизнь, за которой виделся путь к достойному, гармоническому человеку в достойном, гармоническом обществе. И если еще трудно и сложно было воплотить в образ уловленное биение нового сердца, то мысль уже сделала вывод, которого долго искала: да, революция - это созидание.

На Всесоюзном съезде советских писателей Эренбург сделал в своей речи признания, подтверждающие глубокое значение для него советской действительности первых пятилеток. Он говорил: "На нашу долю выпала редкая задача показать людей, которые еще никогда не были показаны. Этого ждут от нас миллионы строителей нашей страны. Этого ждут от нас и другие миллионы по ту сторону рубежа..." И дальше: "Наш новый человек куда богаче, тоньше, сложнее, нежели его тень на страницах книг". И еще: "Одно для меня бесспорно: я - рядовой советский писатель. Это - моя радость, это - моя гордость". И наконец: "Мы не просто пишем книги, мы книгами меняем жизнь, и это необычайно увеличивает нашу ответственность".

Так в бурлящем котле народной жизни отыскан был ответ на философский вопрос о возможности гармонии, занимавшей центральное место в первых книгах Эренбурга, и так в дальнейших книгах на центральное место вышел вопрос борьбы советского общества за социализм, против мировой реакции.

Сатира не исчезает из писательского арсенала, но все упорнее ищет Эренбург человека, заслуживающего внимания художника как пример, ибо "менять жизнь книгой" - значит показывать пример, которому можно и должно следовать.

Я не провожу непереходимой грани между основными жанрами Эренбурга романом, статьей, памфлетом. В них одна душа, у них общее дыхание. Это редчайший писатель, у которого голос звучит со жгучей силой призыва и в книге и в газете. Для Эренбурга нет низкого и высокого жанра. Его жанр слово-действие.

На фронтах героической республиканской Испании, на международных съездах в защиту культуры от фашизма тридцатых годов звенит и зовет к действию страстное слово Эренбурга, и страстный новый герой, отвоевывая себе у врагов место в жизни, все больше теснит врага и в книгах Эренбурга.