Выбрать главу

В конце сороковых годов в Ленинграде было множество групп пишущей молодежи. Позже они будут называться объединениями. Была такая группа при газете «Смена», многолюдная и пестрая. Возможно, поэтому в ней задерживались ненадолго.

Мы кочевали из группы в группу, проникали на закрытые просмотры в Дом кино, на диспуты в университет и на всевозможные обсуждения в Союзе писателей. Здесь-то многие из нас впервые и увидели Веру Панову и сразу ощутили ее бархатную беспощадность.

Впервые произошло это, когда один из наших товарищей-«сменовцев» удостоился обсуждения в Союзе писателей только что опубликованной повести о деревне. Мы пришли, разумеется, толпой, но не без тревоги, потому что повесть очень симпатичного нашего друга была слабой.

В красной гостиной собралось довольно много писателей. Никто не знал, придет ли Панова. А она пришла за несколько минут до начала обсуждения в черном строгом платье. Легким наклоном головы здоровалась со знакомыми, редко кого одаривая улыбкой. Ее стали приглашать к небольшому овальному столу, за которым сидел ведущий. Панова все тем же сдержанным движением головы отказалась от почета и молча села на боковой диванчик, обитый красным бархатом. На таком же боковом диванчике, но по другую сторону гостиной, сидела я, отгороженная от Пановой рядами сплошь занятых кресел.

Неожиданностью для меня было то, что она высокая, а еще большей — ее женственность, которую не могли скрыть ни сдержанные жесты, ни подчеркнуто строгое платье.

Говоренье длилось долго. Выступавшие (уже тогда со шпаргалками) подходили зачем-то к овальному столу и чем дальше, тем больше удалялись от предмета обсуждения. Начинало казаться, что мы присутствуем на литературоведческом диспуте, где ораторы в жажде блеснуть полемизируют друг с другом, обращать при этом не к автору обсуждаемой повести, а настырно кося глазом в сторону Пановой. По всему было видно, что эти не любят Панову, а потому отчаянно заискивают перед нею. А она, сидя боком к ораторам и ведущему, ни разу не повернула головы в их сторону. Она глядела в пространство перед собою и время от времени, слушая очередного оратора, не то жмурилась, не то щурилась.

Мне видна была только верхняя половина ее лица, и эти волны прищуров производили неподходящее к ситуации впечатление. Можно было подумать, что она у себя на кухне режет лук — оттого и помаргивает и щурится, чуть откинув назад голову.

Спустя годы представится случай убедиться, что Вера Панова так реагирует на глупость, в какой бы форме та ни проявлялась и от кого бы ни исходила.

Наконец ведущий понял, что пора кончать «мероприятие», привстал, сел, затем, обернувшись к Пановой поинтересовался, не желает ли она высказаться.

Вера Федоровна поднялась, но не сдвинулась с месте. Она только повернулась к автору повести и заговорила мягким, ровным, по-домашнему естественно звучащим голосом, без интонационных нажимов и многозначительных пауз, но после первой же фразы стало ясно, как отобраны и точны слова и до какой степени обманчива эта мягкость!

Речь ее была очень краткой — четыре, пять фраз, но до того исчерпывающе емких, что не запомнила я их. От изумления, быть может. В памяти осталась одна, последняя, убийственная фраза: «Мне бы хотелось, дорогой N, чтобы в будущих ваших произведениях автор выглядел умнее своих героев».

С этого дня мы, включая и незадачливого нашего друга, не пропускали ни одного доступного для нас выступления Веры Пановой.

Между прочим, тогда мало кто знал, что предельно занятая Вера Федоровна на обсуждение дебютанта пришла отнюдь не случайно. Оказывается, она давно приглядывалась к молодым литераторам и, как выяснилось впоследствии, не проглядела ни одного, в ком хотя бы угадывалась «искра божья».

Не покидая «Смены», несколько человек, в том числе и я, стали посещать объединение при Союзе писателей. Там почему-то менялись руководители, и это тоже привлекало в знаменитый шереметевский особняк на улице Воинова, 18.

Одним из первых руководителей этого объединения был Всеволод Александрович Рождественский — чрезвычайно внимательный и милый; но тех, кто пробовал себя в прозе, расхолаживала абстрактно-лирическая благостность, царившая там в столь кипучие для литературы послевоенные годы. И все равно мы ходили.

В немалой степени манил сам особняк. Его великолепные гостиные с громадными окнами на Неву. Что окно — то гобелен: всегда в дымке чугунное кружево Литейного моста, до полуночи длящиеся закаты с молочно-розовой рекой и черными чайками у воды. Все это и, безусловно, изящество речи Всеволода Александровича поднимало нас в собственных глазах.