Выбрать главу

Вечером среди других, под осенним дождем провожала его на Брестском вокзале. Настойчиво вопрошающий взгляд. Сбивчивые слова: «Я напишу…» «Вы напишете…»

Потянувшиеся дни одиночества, жестоко-преждевременного, минуты ужаса перед чем-то, сухие губы, горячечные глаза, – все это, не обманней того мига счастья, говорит мне, что – да, это любовь. Как незрячая брожу по дому, встречаю вернувшуюся семью, хожу на лекции, каждым нервом, каждым толчком пульса жду падения письма в ящик в передней. О, это ожидание, этот звук запомнены извилинами мозга на все будущие тысячелетия! Упало. И сердце тоже… Идешь, замедляя шаги – не то письмо. Всегда не то. Дни, недели, – сколько их? И вот оно через полтора месяца: большой лист, кругом исписанный нетерпеливой его решительной рукой. Рукой, властно повернувшей наш роман по нерусской стезе, по иностранной – с сыновним долгом, с нерушимостью слова. Читаю. ещё по дороге в Вене, его встретила весть о железнодорожной катастрофе, при которой погиб его отец. Все это время он в разъездах. Мать, после похорон опасно заболела. Распутывание семейных дел. «Чтобы вы верно поняли меня, я должен ввести вас в некоторые детали, касающиеся меня и моей семьи. Мне придется теперь спуститься в низменные сферы жизни (into lower spheres) на годы и годы отказаться от творческой научной работы, и я больше не вправе рассчитывать на внимание с вашей стороны. Говорю это не потому, чтобы я считал свои страдания заслуживающими большего сочувствия, чем страдания миллионов вокруг меня, но исключительно для того, чтобы вы сохранили обо мне дружескую память и простили меня, если я обманул ваши ожидания».

О, как безнадежно… Он рисует образ отца, умного, талантливого изобретателя, но – слепо приверженного католической церкви. Когда V. юношей отошел от религии, это поселило раздор между ними. Кому-то выгодна их вражда – замешалась клевета. Отец – фанатик поверил, что сын, отойдя от церкви, способен на всяческую низость и написал ему жестокое письмо, на которое Веллеман ответил негодующим протестом. На этом переписка оборвалась. Это было два года назад: «Это вам объяснит, почему внезапная смерть отца была мне так невыразимо горька. Ведь наши последние слова друг другу были полны озлобления. Его обезображенное лицо преследовало меня по ночам, не давая покоя. Все это, dearest friend, касается моих личных чувств. Вы, пожалуй, найдете в них оттенок средневековья, – может быть это и так, но я ничего с этим не могу поделать. Но есть ещё и другая сторона». Взяв на себя приведение в известность отцовских дел, он выяснил, что долги значительно превышают состояние. «Это на многие годы обречет меня на рабство: долги должны быть выплачены, а чтобы выплатить их нужен жестокий труд – и не для человечества, не для себя, а для денег, которых занятия наукой не дадут. Такова, по-видимому, моя судьба на ближайшие годы: вместо светлых надежд, с которыми я покидал Москву, надвигается ночь, и ночь будет долгой и темной, и одинокой, и беззвездной…"

Суровой простоты письма, в котором не было ни красивых фраз, ни философских взглядов – не почувствовала. Не расслышала в нем и обращенного ко мне такого бережного и, вместе с тем, гордого вопроса. Он мало любит, если пишет обо «всем таком» и ничего – о нашей встрече… Говорилось встарь, что человеку на его пути многие предстоят испытания, и что каждый испытывается по-разному, каждый – тем, что ему всего чужеродней… Перечитав сегодня это письмо, так никогда и не проникшее в мой слух, я вижу, что в нем было испытание простотой. И испытания этого я не одолела. А непреодоленное испытание отбрасывает человека назад, замыкает его в том его свойстве, через которое он не смог перешагнуть. Меня – на долгие годы в непростоте. Но здесь я забегаю вперед.

Я ответила Веллеману письмом, в котором и нежности, и возвышенных мыслей хоть отбавляй, но не было одного, что ему было нужно.

Молчание. Молчание. Опять прислушивание к падающему письму. Вся жизнь – в полуяви. На вторичное моё письмо – открытка сквозь стиснутые зубы: dearest friend, я так занят…

Крепче утвердилась мысль: он и не любит, и не любил. Самоуверенности вообще у меня не было: я некрасива, в обществе не находчива, и всякий раз вызванное мною чувство меня удивляло и было мне неожиданно.

Безрадостно, пустынно тянутся зимние месяцы. И вдруг – немецкое, бисерным почерком письмо. Подпись смешная: «Зук» Читаю: сквозь дебри философской превыспренности, под аркадой из имен Канта, Фихте – дверь в рай. После пространных восхвалений друга, вернее учителя своего, мой незнаемый корреспондент говорил: