Кирпичников встречался с Урусовым у нас в доме. Кирпичников говорил дальше о нас: «…там были молодые красивые девушки, развитые и образованные. Надо было видеть Урусова в полном блеске, чтобы оценить его как следует: он, как и в старые годы, говорил и больше и лучше всех, причем в его легком, веселом разговоре изящество формы соединилось с серьезностью содержания. О госпоже Сталь{57} сказала одна ее хорошая знакомая: „Если бы я была государем, я приказала бы автору „Коринны“ всегда говорить за моим столом: так мне было бы приятнее жить на свете“. То же могли сказать и об Урусове в 50 с лишком лет его слушательницы — они внимали ему, не отводя от него глаз и не спуская с уст своих веселой улыбки. А мы, его бывшие товарищи, часто младше его, смотрели на него со старческим добродушием или, вернее, старческой досадой…»{58}
Обыкновенно, когда Урусов бывал у нас, он вел беседу с сестрой Сашей. Они большей частью говорили о литературе, искусстве. Постепенно я, расхрабрившись, стала вмешиваться в эти разговоры. В то время как раз выходили «Дневники» братьев Гонкур, а Саша писала статью «Тургенев среди французских писателей». Я спешно перечитывала Додэ, Флобера, Золя, чтобы участвовать в этих разговорах и иметь свои мнения.
Я не любила Золя за его натурализм и выспренный лиризм, Гонкуров — за их переутонченность и небольшой кругозор мыслей. И высказала это. Хотя я была под сильным влиянием Урусова, я старательно охраняла свою самостоятельность. У нас, сестер, был такой caractère: [101] иметь свое мнение. У Маши, например, это доходило до смешного: она всегда говорила противоположное тому, что утверждала я. И у меня всегда был страх, чтобы меня не заподозрили в повторении чьих-либо мыслей, чьих-либо слов. И с Александром Ивановичем я всегда говорила, что думала, и отстаивала свои мысли, если они ему и не нравились. Урусов никогда не спорил. Он выслушивал суждение собеседника и, если с ним не соглашался, умолкал. Ему не нравилось, что я ставила немецкую литературу выше французской. «Никогда не надо сравнивать, — сказал он мне скучающим голосом, — форма французских произведений искусства непревзойдена. А в гениальности Гете никто не сомневается». И он менял разговор.
Если ему часто не нравились мои вкусы в литературе, то нравилась ему я — это я чувствовала. Я как-то сказала ему, что, встретив его у Дузе, не знала, что это он. «У Дузе? — он очень удивился. — Когда же это было?» Он совсем не помнил меня. «Только в присутствии Дузе я мог не увидеть вас», — сказал он галантно. А когда я повторила ему слова Дузе о русских картинах, он усомнился, что она именно так выразилась: «Не может быть!» Я сказала, что записывала каждое слово Дузе в своем дневнике, принесла тетрадь и прочла ему. Он очень одобрил меня. «Это необходимо делать, — сказал он с жаром, — надо все записывать, все сохранять, это важно для будущего. Ведь это история. А что важно в истории? — Быт, анекдоты. Я все храню — письма, карточки, афиши, концертные и театральные программы, меню обедов. И все записываю в эту записную книжку». И он вынул из кармана брюк толстую записную книжку в кожаном переплете, которая была прикреплена к его карману стальной цепочкой. «Я сюда вношу все: расходы, мысли и впечатления, курьезы, анекдоты…» — «Покажите мне ее», — попросила я. Он покачал головой. «Так прочтите нам одну запись, хоть вчерашнего дня». Он заглянул в книжку. «Не могу, — сказал он, как-то странно посмотрев на меня. — Ici je révèle mon âme, ce n’ est pas une lecture pour les jeunes filles». — «Mais puis vûe que nous lisons Flaubert, les Goncourt et Maupassant…» — настаивала я. «Ce sont des oeuvres d’art que tout le monde peut et doit lire [102]. A мои записи вы прочтете через 50 лет. Тогда они будут иметь значение как материалы для истории. Да, все надо коллекционировать», — заключил он. «Я этого никогда не буду делать, ненавижу коллекционерство». — «И коллекционеров? Как жаль!» — шутливо заметил Урусов. «Нет, их я не то что ненавижу, а я думаю, что все коллекционеры должны быть односторонни, завистливы, жадны». — «Как вы строги к нам, бедным», — тем же шутливым тоном продолжал Урусов. «Почему к вам?» — «Потому что я коллекционер». Я страшно смутилась. «Вас я не считаю коллекционером, о вас я не могла так сказать…» — я запуталась и покраснела до слез под его долгим ласковым взглядом. «Это оттого, что вы так юны, — сказал он мягко. — Вы вся обращены к будущему, а мы, старики, глядим назад».
Вскоре Урусов затеял читать у нас вслух. Он и раньше читал нам стихи Бодлера, отдельные сцены из «Мадам Бовари», а теперь он предложил прочесть целиком роман «L’éducation sentimentale» [103] Флобера, который мы с Машей не знали. Это было в 1892–1893 годах.
102
«Там я обнажаю свою душу, это не чтение для молодых девушек». — «Но раз мы читаем Флобера, Гонкуров и Мопассана…» — «Это произведения искусства, которые все могут и должны читать»