Признание — отказ от борьбы, или Новое начало?
Меня часто спрашивали, была ли действительно необходимость признать раскол Германии и возникшие на основе права победителей новые границы? Зачастую подобные вопросы диктовались не желанием узнать правду, а дешевой полемикой или задиристой несговорчивостью. Я не признавал ни старой, ни новой несправедливости. Я не мог отдать то, что нам больше не принадлежало. Вернее, то, что уже давно было потеряно. Абстрактный отказ от применения силы я перенес на конкретные факты, вытекавшие из развязанной Гитлером войны. Аденауэр заявил, что с ним можно о многом договориться, если улучшится положение «людей в советской зоне», и что нужно постараться избавиться от доктрины Хальштейна, пока за нее еще что-то можно получить. Разве не оставалось всего лишь конкретизировать это высказывание?
Я хотел, мы хотели, чтобы горькое наследие не мешало строить будущее. Поэтому следовало признать итоги истории. Не для того чтобы отказаться от борьбы против раскола, а чтобы сбросить балласт, мешавший нам действовать в направлении мирного изменения положения в Европе и в Германии. Моя критика была направлена и в мой собственный адрес.
Все старания быть понятыми остались безрезультатными, во всяком случае, почти безрезультатными. Протрубили сигнал к охоте на сторонников «политики отказа». Кизингер в 1967 году сначала неодобрительно назвал часть публицистов, а затем и мою партию «партией признания». Неонацисты и те, кто не хотел выглядеть таковыми, в последующие годы устраивали демонстрации против тех, кого они обвиняли в отказе, граничащем с изменой родине, или в аморальном согласии с несправедливостью. Еще в 1988 году перед встречей с Горбачевым я получал письма, в которых меня спрашивали, не собираюсь ли я «продать» еще что-нибудь от Германии.
Иногда высказывается мнение, что настоящее признание ГДР состоялось лишь осенью 1987 года, когда Хонеккер нанес визит в Бонн. Если эта теория верна, то внутриполитическая борьба, начавшаяся за семнадцать с половиной лет до моей поездки в Эрфурт, являлась битвой призраков. Причем и осенью 1987 года не стеснялись придумывать протокольные каверзы. Меня и позабавило, и поразило, когда я увидел, как встречали председателя Госсовета перед ведомством канцлера, слегка сократив военную церемонию: рота почетного караула выстроилась в несколько уменьшенном составе, рапорт отдавал не командир роты, а его заместитель, исполнялись не государственные гимны, а просто гимны, что, впрочем, не отразилось на их мелодии.
Режиссеров этого спектакля в какой-то мере оправдывало то, что наследие времени, когда протокол заменял политику, отбрасывало очень длинную тень. Федеративная Республика настолько запуталась в ритуалах непризнания другого немецкого государства, что она не смогла бы враз избавиться от этих пут. Работая еще в Берлине, я понял, что разъяснять иностранцам нашу философию непризнания очень трудно, а порой и безнадежно. Гарольд Вильсон, став премьер-министром, в шутку сравнил сложившуюся ситуацию с посещением зоопарка: если я узнал слона, это еще не значит, что я его признаю. При этом ему очень помогло двойное значение английского слова «recognize»[8].
Во время парламентских дебатов по «восточным договорам» я не в последнюю очередь подчеркнул, что признание сложившегося положения, связанное с желанием улучшить его, решительно отличается от сопровождаемого клятвенными заверениями бездействия. Еще до этого, на дортмундском съезде СДПГ ранней весной 1966 года, я призвал к двойной правдивости: по отношению к своему народу и по отношению к иностранным партнерам: «Нехорошо, когда кто-то обещает больше, чем может дать». В Москве, как и потом в Варшаве и в других местах, мы разъясняли и не оставляли сомнения в том, что у нас серьезные отношения и к отказу от применения силы, и к нашему участию в установлении мирного порядка в Европе, но что мы не собираемся ни признавать в другой части Германии такую же заграницу, как в любой другой стране, ни приписывать несвойственные ей признаки демократии. С нашей точки зрения, тем более не могло быть и речи о том, чтобы проставить на всех случайностях и нелепицах послевоенных лет и «холодной войны» штамп «окончательно». Правда, я охотно признаю, что мне доставляло жуткое удовольствие видеть, как марксисты или те, кто хотел, чтобы их таковыми считали, наперегонки с другими консерваторами утверждали, что существующие условия и обстоятельства никогда не изменятся.