В газетной статье[220] невозможно дать исчерпывающую характеристику жизни и творчества деятельности великого музыканта; не в этом заключалась моя задача. Я хотел лишь кратко коснуться некоторых сторон личности Рубинштейна и в особенности тех условий, которые, на мой взгляд, помешали ему раскрыть всю мощь своего дарования в области музыкального творчества. Трагедия Рубинштейна [как композитора] указывает нам пути, по которым должно идти музыкальное воспитание нашего народа
Глава 5. Л. Н. Толстой [фрагмент № 1]
Знакомство с Толстым было для меня событием чрезвычайной важности. Я могу смело сказать, что с раннего детства я жил под обаянием его книг. Детские рассказы его: “Кавказский пленник”, “Бог правду видит, да нескоро скажет” и др[угие] перечитывались много раз, а затем дальше: “Детство”, “Отрочество” и “Юность”, “Казаки”, “Война и мир”, “Анна Карени на” и др. составляли эпоху в жизни каждого из нас. И сейчас на 8‑м десятилетии жизни у меня со стола не сходит “Круг чтения” его, и часто — часто вспоминаю я этого исключительного человека. Лет пять тому назад — в 1934 г[оду] — в “Литературной газете” Москвы были напечатаны дневники Толстого, и в одном месте было сказано:
1893 г. 22 декабря.
“На днях был тут музыкант Шор [известный пианист Д. С. Шор][221]. Мы с ним говорили о музыке, и мне в первый раз уяснилось истинное значение искусства, даже драматического. Это будет первое из того, что я думал за это время”[222].
Я этого не помню, но если я мог силою любви моей к искусству повлиять на того, кто всю жизнь влиял и влияет на меня, то это наполняет меня некоторой гордостью. В 1901 г[оду] — весною — Толстой недолго жил в Москве, само собой разумеется, что все представители искусства готовы были все сделать для него. В свою очередь, графиня Софья Андреевна, близкая к музыкальному миру Москвы, желала показать ему и наше трио. Мы, конечно, с радостью согласились, и 2 мая 1901 года, как значится на подаренном мне Л[ьвом] Николаевичем] портрете, мы играли перед ним. Близость Толстого вдохновляла нас, и мы действительно играли хорошо с увлечением его любимых авторов: Гайдна, Моцарта, [Бетховена], Шуберта. (На то, что ему было понятно и что он чувствовал, он реагировал удачными сравнениями.) Не обошлось без спора по поводу новых явлений в искусстве. В это время Москва увлекалась замечательным композитором Скрябиным. Толстой его не чувствовал и не понимал и потому отрицательно относился к его творчеству и вообще ко всей “новой музыке”. “Представьте себе, — говорил он, — прекрасного арабского скакуна, который вместо того, чтобы скакать по ровной дороге, скачет по вспаханному полю, — так ваша “новая музыка”. — “Лев Николаевич, — возражал я, — ведь то, что теперь вам так понятно, в свое время подвергалось таким же нападкам, как “новая музыка”. Время в данном случае лучший судья, оно предает забвению посредственное и хранит для потомства гениальное”. […]* Манера говорить и слушать у Толстого была замечательная. Острый взгляд его точно проникал в душу собеседника и в то же время поощрял говорить. Несмотря на мое, можно сказать, благоговейное отношение к [нему], Толстому, я не чувствовал никакого стеснения в его присутствии. Мы спорили как два равных собеседника. Я даже удивлялся своей смелости. И с этим вместе росло чувство люб[ви] и благоговения к этому замечательному человеку.
Особенно — почувствовал я, (что такое Толстой) [Но вот] мы после музыки из зала перешли к чайному столу, вокруг которого собралась вся семья и некоторые гости. В гостиной все было “как у людей”, т. е. полный контраст тому, что можно было ожидать встретить в доме Толстого. Лакей в белых вязаных перчатках, прислуживающий за столом. Стол, накрытый разнообразными закусками. Шумливая молодежь, для которой Толстой как бы явление обыкновенное, над которым можно даже пошутить. Тут и [в номине] не было [того] преувеличенного] отношени[я] к великому человеку, какое можно было предполагать. Скорее, все в нем подвергалось критике, к которой он относился чрезвычайно благодушно. Критиковали то, что он варит себе за столом кашку на спиртовке, что спирт дорог и, следовательно, он непоследователен, [и] что на керосинке это дешевле [и т. п.]. Чувствовался тот разлад в семье, который привел через девять лег к его “уходу”, и надо было много — много внутренней работы, чтобы жить в таких условиях. Я (был дений слова и глубоких проповедей. Оба до суровости были [строги] и правдивы к себе и к искусству. Все это их роднило, и оба до конца росли в своем творчестве.
вернуться
Данный текст является черновиком статьи, опубликованной на иврите в газете “Давар” в 1934 г.: статья называлась “Антон Рубинштейн” (Davar, от 5 декабря 1934 г.).
вернуться
Приписка Шора не имеет места в дневниковой записи Толстого. См. вступительную статью примечание № 8.
вернуться
Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений. Москва, 1953. С.92 [запись датирована 17 мая 1896 г.].