Будучи противником моего направления, Введенский как- то однажды заявил: «Пока я жив, Лосский не будет занимать кафедры в Петербургском университете». В 1907 г., когда И. И. Лапшин представил диссертацию на степень магистра «Законы мышления и формы познания», он получил сразу степень доктора, что случается весьма редко в наших университетах, только в случае особенно выдающихся достоинств труда{16}. Тем не менее Введенский и Лапшина не допускал до получения профессуры вплоть до 1913 г.
Введенский полагал, что студенту, занимающемуся фило- софиею, полезнее всего получать знания только от одного учителя и находиться под его исключительным руководством. Поэтому он рекомендовал студентам не разбрасываться, а сосредоточивать свои занятия или у него, или у Лапшина, или у меня. Мои учения он подвергал на своих лекциях чрезвычайно резкой критике. В его книге «Логика как часть теории познания» есть следующая выходка против меня.
Приведя цитату из введения в «Обоснование интуитивизма», где я говорю, что ошибки, ведущие к субъективному идеализму, веками гнездились в философии, потому что источник их кроется в бессознательных предпосылках, «где их не может усмотреть даже и наиболее чувствительный к противоречиям, строго логический ум» (стр. 4), Введенский продолжает: «А вот Н. О. Лосский усмотрел то, чего не может усмотреть даже и наиболее строгий логический ум. О, как должна гордиться Россия появлением Н. О. Лосского. Что перед ним Архимед, Галилей, Лавуазье, Фарадей, Гауе, Лобачевский, Кант, Конт, Менделеев и т. д.» — «Ведь еще никто, ровно никто в мире до него не мог установить знание, проникающее в сущность вещей, а он установил его. Говорят, что такие умы, как: Аристотель, Декарт, Лейбниц, Кант родятся не каждое столетие, но такие, как Н. О. Лосский, родятся даже не каждое тысячелетие{17}.
Однажды мы с Введенским сидели одни в профессорской и беседовали о философских вопросах. Коснувшись моего учения о непосредственном восприятии внешнего мира, Введенский сказал, что это мое учение есть своего рода «одержимость». Эту психологию моего мышления я отпарировал не менее жестоким объяснением кантианского субъективизма, проповедуемого Введенским. Зная, что Введенского считают больным табесом, и наблюдая ослабление у него мускульного чувства, выражавшееся между прочим в том, что он с трудом и большою осторожностью спускался с лестницы, я сказал: «А кантианское учение, будто мы в сознании имеем дело только со своими субъективными представлениями, свойственно паралитикам, которые утратили живое общение с внешним миром»[18].
Моя резкость нисколько не ухудшила наших личных отношений. На заседаниях Философского Общества, когда я выступал с докладом или когда читались доклады обо мне, Введенский называл меня своим талантливым учеником; он говорил иногда, что я занимаю в русской философии место, равное положению Соловьева. Тем не менее звание профессора философии Петербургского университета было мною получено очень поздно, только уже во время войны в феврале 1916 г. Правда, до этого времени мною был получен ряд предложений кафедры из других городов, но все их мне приходилось отклонять вследствие обстоятельств моей семейной жизни. Моя жена была помощницею своей матери в ведении дел гимназии.
Ввиду семейных традиций и возрастающего значения гимназии бросить это дело было нельзя и потому наша семья не могла переехать из Петербурга. Еще до защиты магистерской диссертации Введенский предлагал мне устроить меня на кафедру в Варшавском университете, однако я отказался не только в силу семейных условий, а также и потому, что считал положение лица с полупольским происхождением, но решительно русским национальным сознанием особенно трудным в варшавском обществе.
Когда степень магистра была мною получена, в Петербург приехал старый знакомый Марии Николаевны профессор Казанского университета Корсаков, кажется, в то время декан Историко–филологического факультета. Он предлагал мне кафедру в Казани, но на семейном совете мы решили отклонить это предложение.
В 1906 г. Г. И. Челпанов был приглашен из Киева в Московский университет, он хотел устроить меня на свое место в Киевском университете, но и от этого предложения мне пришлось отказаться. Наконец, незадолго до войны, когда профессор Лопатин за выслугою лет перестал занимать штатное место, проф. Браун от имени Московского университета вел со мною переговоры о моей профессуре в Москве.
18
Философские разногласия моего отца с его учителем Введенским, переходившие в личные ссоры, были не только темою семейных застольных разговоров, но стали также, в очень преувеличенном виде, притчей во язьщех в университетской среде. Помню, как году в 1912 мы возвращались на дачном поезде с какой‑то воскресной поездки и сидели с гувернанткой Аденькой, няней Лизой, или кем‑то из друзей семьи в отделении вагона, куда родители за отсутствием места не попали. Находившимся тут же чужим студенту и курсистке (в моем воспоминании они слились с парочкой из картины Репина Какой простор!) захотелось поболтать с моей трех- или четырехлетней сестрой Марусей, которая не замедлила им сказать свое имя, фамилию и может быть даже, кто ее папа, после чего незнакомец объявил своей спутнице, употребляя модное, нам непонятное студенческое выражение: «Лосский и Введенский — два антагониста, два врага». В ту же приблизительно эпоху оплошная прислуга ввела в кабинет к отцу какого‑то докучного просителя, в котором он распознал пьяни–цу–стрелка и поспешил, дав ему денег, выпроводить его вплоть до двери на лестницу. Мы, ребятишки, оказались тут же, и я, видя брезгливо–раздраженное лицо отца, робко спросил его: «Это наверно и есть Введенский?», на что ответа не последовало. В общем, как отец и пишет, отношения его с учителем были корректны, и мне известно, что родители время от времени обменивались с его семьей визитами. Я Введенского видел только раз, сопровождая отца на прощальный чай, который кто‑то из университетских профессоров устроил у себя осенью 1922 года в честь трех высылаемых за границу коллег: отца, И. И. Лапшина и Л. П. Карсавина. Могу сказать, что оба «антогониста и врага» расстались в последний раз совсем сердечно. О трагической смерти в Чехии дочери и зятя Введенского, О. А. и В. В. Водовозовых, отец пишет в восьмой главе.