Вот и все, что мне хотелось прибавить к моему рассказу о Мартосах; после житье-бытье наше само покажет, что мы там творили, а покуда перейду к другим жителям Академии.
За Мартосами, по коридору, перейдя чрез парадную лестницу, первым жил Василий Иванович Григорович. В квартире его не было ничего необыкновенного, кроме множества гравюр в золотых рамках, которые покрывав ли все стены залы и его кабинета. Меблировка была самая скромная: соломенные стулья кругом всей залы да старинное фортепиано; веселили ее только зеленые кадки с померанцевыми деревьями около окон. Гостиная точно такая же, как у Мартоса. Около окна на Неву два кресла, на которых в свободное от занятий время Василий Иванович приходил посидеть с женой своей Софьей Ивановной. Сидя один против другого, они болтали кое о чем и оба курили сигары… Софья Ивановна, закуривая молодому мужу своему трубки и сигары, сама научилась курить и в этом не женском деле от него не отставала; это был, кажется, единственный ее грех. Любили они с Василием Ивановичем друг друга умною, серьезною Любовью; в детях, которых у них было мал мала меньше целых пятеро, души не чаяли.
Странная особенность была в их детях: они через одного были очень долгоносые или совсем курносенькие. И Василий Иванович, смеясь, часто говорил, что профиль у людей зависит от нянек, что у них нянька Настенька, которой попал на руки первый сын Коля, сморкала его, поднимая платком нос кверху, а нянька Марфа, которой по очереди досталась вторая дочь Анюта, сморкала ее книзу, высморкает и еще потянет сильно раза два за нос… И точно, за длинноносою Нютой следовала курносенькая Соничка, за нею долгоносый Костенька, а за ним прелестный ребенок Вася с маленькой пуговкой вместо носа. Всех этих ребят я таскала на руках и очень любила.
Говорят, Григоровича назначили конференц-секретарем в Академии художеств за то, что он был великий знаток в изящных искусствах и мог с первого взгляда на древнюю картину верно определить, кем она написана. Кроме того, он говорил и писал красноречиво. Как начальник канцелярии с чиновниками был строг и важен; все подчиненные его боялись гораздо больше, чем моего отца, который был страшный баловщик. Помню, как, бывало, письмоводитель придет к нему и принесет к подписи нужные бумаги, а папенька и подписывать их не станет, пока не подаст ему сам стул и не усадит около себя. Помню тоже, что этот письмоводитель после так ободрился, что приходил за подписью бумаг к отцу моему с двумя маленькими девочками в, розовых платьицах, вероятно, его детьми; пока папенька подписывал бумаги, эти девчурочки играли и бегали по его кабинету… Ну, от Василия Ивановича чиновникам такой вольготы было не дождаться: у него стой навытяжку, у него «всяк сверчок знай свой шесток».
За квартирой Григоровича, на угол 4-й линии, шла квартира профессора живописи Егорова. У него в мастерской убранства никакого не было, кроме того только, что по всем стенам были развешаны чудные картины его работы, привезенные им из Италии, которые нынче ценятся так дорого… Всюду грязища и неурядица страшная! Его самого в этом храме искусства можно было застать в грязнейшем халате, с такою же ермолкою на голове… Невысокий ростом, мускулистый, с порядочным брюшком, Алексей Егорович всегда стоял перед мольбертом с палитрой и муштабелем[132] в руках и писал какой-нибудь большой образ. Около него в кресле, в пунсовом ситцевом платье, прикрывая ковровым платком свой громадный живот, всегда сидела на натуре, очень еще красивая собой, жена его Вера Ивановна. (Я ее не помню иначе, как в «почтенном положении».) И она, бедная женщина, вечно, без устали и ропота, служила изящному искусству… Я уже сказала выше, что Егоров писал с нее Богородиц, а с дочерей своих — ангелов. Мастерскую свою Алексей Егорович держал совсем на манер студий старинных итальянских художников; ученики его пригождались ему на всякие должности… Из учеников его я помню теперь одного Михаила Ивановича Скотти, который после так прелестно писал внутренности дворцов и был в такой славе по этой части… Помню я, как, бывало, Егоров пишет в своей мастерской, и Скотти тоже пишет на своем мольберте около своего профессора, и весело разговаривают между собой. И между этою болтовней Алексей Егорович ему скажет: «Миша, сапоги ты мне почистил?» или «Миша, поставь, братец, свечи в шандалы». Или еще: «Миша, погулял бы ты с барышнями!» Егоров под словом «барышни» разумел своих дочерей. И Миша, впоследствии Михаил Иванович Скотти, исправлял все эти должности весело, не обижаясь… Да и обидеться было невозможно, потому что все повеления свои Алексей Егорович отдавал таким ласковым, дружеским тоном. Барышень у Егорова было тогда три: Надинька — тонкое, воздушное, сентиментальное созданье, именно с ангельским личиком; Дуничка — живая, веселая девушка, не так хороша собой, как пикантна, с задорливыми родимыми пятнышками на бело-матовом лице, умная, острая, всегда находчивая на ответы. Эта вторая дочь Егорова и была моим сердечным другом. Меньшая дочь, Соничка, во время нашего переезда в Академию была еще маленькая девочка и нам не пара, и отцу своему — не натурщица; а после, когда она выросла, Алексей Егорович все писал с нее одалисок. И точно, верх ее лица и глаза с поволокой были прелестны, но рот был некрасив, и потому художник-отец всегда картинно укутывал ей пол-лица дымкою, и она выходила у него просто красавицей. После у Веры Ивановны родился еще сынок Евдокимушка, который тоже, кажется, был живописцем.
132
Муштабель — легкая палочка с шариком на конце. Служит живописцу опорой при выполнении мелких деталей картины.