Выбрать главу

И никто не заметил, как пристыженный Мойше-рабейну, сгорбившись, быстро-быстро пошел задворками на гору Нево. Господь уже ждал его, и Мойше-рабейну поднял свои глаза на Господа и сказал: „Возьми меня к себе, Отец“».

«Теперь вы понимаете, почему я обращаюсь с вами не как с маленькими детьми или учениками? — спросил наш учитель Шимшеле Мильницер. — Никогда нельзя знать, кто ученик, а кто — учитель. Когда-нибудь один из вас станет великим учителем, и тогда я снова буду его учеником. Вот вы сидите здесь, смотрите на меня и слушаете, как настоящие мужчины. А у меня такое чувство, будто я еще вчера ходил в хедер. И однажды я, еще ребенком, лег спать, а проснулся на следующий день уже с бородой, и у меня самого уже полная комната детей. И поздно уже учиться какому-нибудь ремеслу. Посмотрите на столяра, сапожника, портного, пекаря. Им не надо ходить с протянутой рукой (сам он, наш учитель, каждый вторник ходил попрошайничать и ужасно от этого страдал). Выучитесь какому-нибудь ремеслу как можно скорее, потому что в один прекрасный день или утро вы тоже проснетесь с густой бородой, и у вас у самих будут дети и забот полон рот, как у меня и у ваших отцов».

После этого он обычно пел красивые, мелодичные песни и рассказывал страшные истории про духов, чертей и неприкаянные души, которые по ночам встречаются на перекрестках. И когда мы после этого уже поздним вечером возвращались домой с маленькими фонарями в руках, на перекрестке я остановился и закричал: «Ведьмы, духи черти, все сюда, все сюда! А теперь прочь отсюда! Прочь отсюда!» Все так и задрожали от страха и, стуча зубами, скорее побежали по домам. Я дрожал вдвойне: от страха перед нечистой силой и перед собственной смелостью. Но ощущение того, что другие думали, будто я не боюсь, давало мне такую уверенность, что я повторял свою выходку снова и снова. Каждый вечер мои однокашники уговаривали меня не призывать нечистую силу. Они приносили мне старые кости, кусочки железа и пугови-цы. Они отрезали пуговицы от своих костюмчиков или от костюмов своих братьев и отцов, но, оказавшись на перекрестке, я не мог удержаться и, забыв обо всех договоренностях, снова призывал духов, наслаждаясь страхом своих друзей. Что поделаешь, я был всего лишь маленьким, милым невинным ребенком.

Так продолжалось до тех пор, пока мой учитель не отвел меня в сторонку и не сказал мне: «Я знаю, знаю, что ты гораздо смелее и смышленее других детей, но именно поэтому ты должен защищать их, а не пугать. Впрочем, я не вмешиваюсь в ваши дела и полагаюсь на твой собственный разум». И тогда я понял, что он прав, и больше никогда этого не делал, но поступал я так главным образом из любви к нашему учителю Шимшеле Мильницеру, ради которого мы были готовы на все.

13

Нам рассказывали, что один еврей, господин Гирш, так разбогател, что сам кайзер пригласил его в Вену, предлагал ему разные почести и высокие должности, но господин Гирш сказал ему: «Спасибо, великий кайзер, но я не могу всего этого принять».

«Почему?» — удивился кайзер.

И тогда господин Гирш сказал: «Великий кайзер, Бог дал мне богатство, а ты хочешь дать мне почетные титулы, но в твоей стране, в Галиции, так много маленьких еврейских детей, чьи родители так бедны, что не могут ни прокормить, ни одеть, ни выучить своих чад. А раз уж мне выпало счастье говорить с тобой, то позволь мне просить у тебя разрешения построить на мои деньги школы, чтобы все эти дети чему-нибудь научились и выросли достойными людьми, а твоя армия тогда пополнилась бы умными и смелыми солдатами». На что кайзер отвечал: «О, это мне по душе, это мне очень даже по душе, мой дорогой барон Гирш».

Домой господин Гирш вернулся уже бароном, и по всей Галиции, не исключая даже Городенку, он основал школы барона Гирша. С хедером школу барона Гирша было не сравнить. В хедере было темно и грязно, зато Шимшеле Мильницер любил нас и говорил с нами «как с ровней». В школе было светло и чисто, зато учителя обращались с нами как со зверьками и били нас. Но тот, кто учился в школе, получал фуражку с лакированным козырьком, тот, кто учился хорошо, — еще и брюки, тот, кто учился еще лучше, получал в придачу жакет, а уж самые отличники наряжались как настоящие франты: у них были даже рубашки и носовые платки. В школе следили за тем, чтобы мы приходили на занятия чисто одетые и умытые, даже сапоги следовало чистить до блеска. В противном случае нас отправляли домой, а это был позор. Учителя одевались по-европейски, говорили по-польски, а нас нещадно били. Если кто-то плохо сделал домашнее задание или неправильно отвечал на вопросы, он должен был вытянуть руки ладошками кверху, и учитель бил по ним линейкой. Некоторые учителя били чисто механически, и это было не очень больно, но один, господин Визельберг, который учил нас писать и читать на идише, бил острой стороной линейки. Это был первый злой человек в моей жизни. У него была желтоватая раздвоенная борода, как у кайзера Франца Иосифа, и он по любому поводу смотрелся в зеркало и расчесывал ее. Особенно он любил делать это после того, как задаст кому-нибудь очередную порцию побоев; лицо у него при этом становилось красным, как задница макаки, он смотрелся в зеркало, причесывался и прихорашивался. На кафедре перед ним лежали линейка, очень тонкая трость для битья, расческа и зеркало. Иногда он велел провинившемуся ученику лечь на скамейку и бил его этой тростью. Дети, ожидавшие наказания, обычно запихивали под штаны маленькие подушечки или просто какое-нибудь тряпье. Если учитель обнаруживал эту хитрость, то ученику приходилось снимать не только штаны, но и подштанники, и тогда уже удар приходился по голому телу, а это было очень больно и к тому же унизительно. Господин Визельберг был непревзойденным мастером этой процедуры, и за это мы его так ненавидели, что никогда не разговаривали с его детьми, которые тоже ходили в нашу школу. Он являлся на занятия не учить, а только бить. Впрочем, в этой школе все учителя били учеников, даже госпожа Хамейдес. И это нас особенно злило. Мы, как могли, сопротивлялись заведенным порядкам. Зимой мы приносили в класс куски льда или маленькие, твердые снежки и устраивали настоящие побоища, а весна была для нас временем майских жуков. Мы приносили их в класс сотнями и выпускали по условленному знаку. Их жужжание не утихало ни на секунду, Хамейдес выходила из себя и начинала кричать, а мы делали невинные лица и радовались происходящему. Однажды на перемене мы засунули жуков ей в перчатки, по одному в палец, и когда, уходя из класса, госпожа Хамейдес стала натягивать перчатки, она завизжала от ужаса, а мы завизжали от радости. Она позвала директора Берласа, длинного, худого, мрачного господина с бледным лицом и закрученными вверх усами, и он оставил нас в классе до позднего вечера. Только один учитель во всей школе не поднимал на нас руку. Звали его Дрейфус. Он даже давал конфеты тем, кто помогал ему донести до дома тетрадки. Когда он неожиданно для всех умер, кто-то написал на его могиле: