Выбрать главу

…Она завернула краны, вылезла из ванны и прямо на мокрое тело набросила длинную и широкую майку старшего сына. Вымахал бугай под два метра, а как был очагом землетрясения в семье, так оно и по сей день. Впрочем, курс молодого бойца — первые несколько месяцев в армии — он прошел благополучно, без истерик и взбрыков, обычно сопровождающих каждое его действие. Уверял даже, что он — лучший ночной стрелок в роте.

— Что значит — ночной стрелок? — насмешливо спросила мать (это было месяца через два, как сын ушел в армию, она уже попривыкла и спала без снотворного). — Есть такая опера — «Вольный стрелок», есть, опять же, такое удобство — ночной горшок. Но смешивать два эти ремесла…

Впрочем, ему не привыкать к ее насмешкам.

Из школы его попросили месяца за три перед получением аттестата. Он, как выяснилось, полюбил прогулки по Иерусалиму (занятие, спору нет, познавательное). Выходил из дома в семь утра — как бы в школу, возвращался в четыре — как бы из школы…

Вскрылось все в свое время: звонок учительницы — почему Шмуэль (она говорила «Шмулик», все они здесь шмулики, шлемики, дудики, мотэки. Хотя, как это ни смешно, старшего сына в семье с детства звали именно Шмуликом, он был назван Семеном в честь покойного прадеда Самуила. По приезде сюда домашняя кличка мальчика естественным и гордым образом перевоплотилась в имя, и не в худшее имя великого пророка Шмуэля), почему Шмулик уже два месяца не ходит в школу?

Как не ходит?! Что, где?! Ах, ох!!

Да нет, конечно, никаких «ах» и «ох» не прозвучало — она старый боец, закаленный в передрягах, которые всегда в изобилии ей подсудобит этот мальчик. Она выслушала учительницу, роняя только — да, нет, да-да, вот как… — с силой гоняя желваки, как поршни, словно хотела искрошить зубы в порошок.

К экзаменам на аттестат он, конечно, допущен не будет, добавила учительница, ну, ничего, он сможет подучиться в армии и там же сдать эти предметы. Ты же знаешь, мотэк, — у нас человека не бросят…

Да, конечно, сказала она, я знаю…

Так передай привет Шмулику, удачи ему.

Обязательно передам, пообещала она.

Бить его она уже не могла. Во-первых, не было сил, во-вторых, она уже не доставала до его физиономии — он высокий красивый мальчик, в-третьих, в последнее время он научился держать оборону, выставляя острый железобетонный локоть, о который она безуспешно и очень больно колотилась, ну и так далее.

Проблему избиения малолетних обсуждать не будем.

Каждый со своей бедой справляется по-своему…

…Да, а вчерашнюю-то воблу, Любочку Михалну, Ангел-Рая притащила, оказывается, не просто так, а знакомиться с писательницей N. Любочка Михална, как выяснилось, — как же, как же, — читала и даже вырезала много лет (!) публикации ее рассказов и повестей. Даже сюда привезла. Собрание сочинений Лескова, поверите ли, оставила там, а вашу тоненькую книжку, такую синенькую, привезла. (Лучше бы все-таки ты Лескова привезла, старая идиотка.) Синенькая тонкая книжка, состоящая из розовых соплей придурковатого отрочества, вышла чуть ли не в 74-м году. Когда писательнице N. о ней напоминали, ее трясло от злобы.

— Ну никогда бы не подумала, что вы такая еще молодая и такая хорошенькая!

— Она у нас пусечка! — встряла Ангел-Рая.

Подожди, душа моя, скоро тебе пусечка в копеечку покажется.

— Я ж вас читаю чуть ли не тридцать лет!

Старушка зашлась. Надо остановить эту торжественную надгробную речь.

— Просто я печаталась с младшей группы детского сада, — объяснила она сухо.

— Но какая удача, что мы разговорились о вас с Раечкой. Она ведь моя ученица, знаете. Она настоящий ангел! И вдруг я узнаю, что вы здесь живете! Как — прямо здесь?! Я даже ахнула и не поверила!

— Ну почему же, — вежливо удивилась писательница N., — ведь где-то ж я должна жить…

— А я говорю: веди меня, Раюша, у меня есть для нее сюжет.

Та-ак… Начинается…

— Очень интересно, — проговорила писательница N.

И за это выслушала миллион восемьсот тысяч двести пятьдесят третью историю о расстрелянной гитлеровцами сестре Фирочке, упавшей в яму и засыпанной землей. На рассвете ее — по шевелящейся глине — откопал какой-то белорусский крестьянин и укрывал в хлеву со свиньями до конца оккупации. Сейчас сестра в Бостоне, у нее, слава Богу, большое ателье мод. Вот как раз она-то — родная бабушка того суте… каскадера.

Все правильно, Любочка Михална, советский педагог. Потому он и каскадер, что бабушку его пятилетнюю во рву расстреляли. Потому и все мы тут — каскадеры. И государство это — вечный каскадер… Только вот от кина подташнивает…

Между прочим, выслушивая историю о расстрелянной Фирочке, писательница N. в темноте прослезилась настоящими слезами.

Проклятое профессиональное воображение: мгновенная, натренированная годами и уже бесконтрольная мощь творческой эрекции, воссоздание яркой, и даже более яркой, иной реальности с запахами, мимикой лиц, суетней жестов, безнадежными старческими хрипами, ощущением скользкой, холодной, весенней глины, кишащей дождевыми червями… И маленькая девочка, оглушенная залпом, — нет, это ее пятилетний сын, оглохнув, раскрыв рот, валится навзничь в сырую, воняющую известью яму… Боже, Боже! Как страшно жить…

Ее саму всегда поражал этот феномен. Ее одинокий злой ум, ее въедливый глаз, ее прикус вампира и волчий азарт преследования дичи существовали в таких случаях отдельно, а вот эти бабьи слезы, которые, сглатывая, она проталкивала в горло, — отдельно. И это было всегда, и в тысяча восемьсот седьмой раз было бы то же самое, и она знала, что против расстрелянной немцами пятилетней Фирочки она просто бессильна…

Слушая историю, все на террасе умолкли. Доктор погрустнел и кивал головой, а Сашка сказал — вы бы написали об этом в Яд ва Шем.

— Этот уникальный сюжет, — старуха преданно уставилась на писательницу N., — я должна была подарить только вам!

— Я вам страшно благодарна, — сказала та проникновенно.

Нет, не буду я писать о Фирочке. И не только потому, что никогда не пишу о том, чего не знает собственная шкура. Но и потому, что не пользуюсь дареным. Я пользуюсь только награбленным. Я, дорогие мои, — бандит с большой дороги. И самое страшное, что я абсолютно в этом бескорыстна.