Глава седьмая
Утром мы смотрим новости. Пыльная завеса рассеивается, открывая взгляду мертвую пустошь, безотрадную, как сто тысяч чернобылей. Перед этой картиной меркнут и фантазии, и реальность. Километр за километром тлеющих пепелищ, и вдруг — чудом уцелевший островок: футбольное поле, полоска деревьев, сияющее на солнце озеро в ярких точках катамаранов. Мечети зияют провалами куполов, лопнувших, как грибы-дождевики. Под обломками похоронены тысячи людей. Солдаты в противогазах, с детекторами инфракрасного излучения в руках, с ищейками на поводках ищут живых, осторожно пробираясь сквозь лес покореженной арматуры.
Что творится в голове Бетани Кролл, когда на экране оживает кошмар, столь точно ею предсказанный? Что она чувствует — всесилие, гордость, неуязвимость? Или где-то в дальнем уголке ее души просыпается безумный страх? А доктор Эхмет, который прочесывает палаточные городки и пункты Красного Креста, читает списки жертв и нацарапанные фломастером плакаты, разыскивая свою семью — одну из миллионов? Вряд ли этому человеку, с его кривой стрижкой и стоическим «хе», по силам та задача, что он поставил перед собой. Впрочем, он все равно не отступит, и его разбитое сердце соединится с другими, разлетевшимися вдребезги в считанные секунды, — еще одна жертва слепых обстоятельств.
Пройдет пара дней, и всплывут истории чудесных спасений. По невозможно узкой расселине наружу выберется ребенок — целый и невредимый. Старушка, несколько суток пролежавшая под тяжеленой балкой, поведает миру о ежевичном джеме, который спас ее от голодной смерти. А теперь промотаем пленку в то не столь отдаленное будущее, когда уцелевшие разбредутся кто куда, унося с собой горе и осколки прошлого — фотографию, игрушку, кактус, чайник, томик Корана, — и оставят голый остов Стамбула крошиться под напором времени: город-призрак, новый Ангкор-Ват[9]. Пройдет не так много времени, и природа заявит свои права. Насекомые, голуби, белки, ящерицы, змеи, песчаные дюны присвоят руины жилых домов, бюро путешествий, школ и универмагов. Вьюнки, цикламены и бугенвиллеи всех цветов и оттенков прорастут сквозь останки небоскребов, взберутся по ржавым балкам больниц, затягивая их ярким ковром; маки, лимонник, кусты розмарина прикроют зеленью труху и цементную крошку; акации и сирени колонизируют каждую трещинку, раздвигая асфальт и являя миру красоту в самой жестокой ее ипостаси — той, что поет смерть человеку. Однажды сломленное не выпрямляется, будь то сердце или позвоночник. Отмирают нервные окончания; глохнут желания; импульсы меняют свой бег; чувства находят новые пути на поверхность; мускульные движения и душевные порывы заучиваются и превращаются в привычку. Вот почему, хотя я и замечаю в себе стремительное развитие некоего симптома, возникшего в результате новообретенной близости с одним веснушчатым физиком, я не поддаюсь искушению. Ибо ясно вижу его сущность: ложное ощущение. Как и неврологические призраки мурашек, живущие в моих ногах, этот симптом — некоторые назвали бы его любовью — всего лишь зыбкое свидетельство потворства тем чувствам, в которых мне отказано.
В обеденный перерыв брожу по Сети, перехожу по ссылкам, суживаю поиски. Возвращаюсь к развилкам, перепрыгиваю кочки, следую то одной виртуальной дорожкой, то другой — как бог на душу положит. Пробегаю глазами статьи: о недавнем призыве планетаристов выдвинуть бывшему президенту Бушу обвинение в «преступлениях против планеты»; о том, что сибирская тундра размораживается быстрее, чем в самых пессимистичных сценариях; о бассейне реки Амазонки, границы которого отступают, превращаясь в гигантские лужи грязи, где задыхается рыба; о том, что уже скоро остатки лесов сгорят и превратятся в саванну — одно легкое долой. О том, как Гольфстрим вбирает в себя огромные массы талых арктических вод, замедляет свой бег, перестает согревать Атлантику и уродует береговые линии. «Если процесс потепления не удастся вовремя повернуть вспять, рано или поздно человечество неизбежно окажется на грани вымирания», — написал Модак в статье для «Вашингтон пост». Что же имеет в виду Бетани, говоря о неведомом катаклизме под названием «Скорбь»: экологическую «точку невозвращения» — тот поворотный момент, который, по мнению Модака, уже давно миновал, — или какую-то новую, неизвестную науке беду?