Выбрать главу

Очень сложно петербуржцам оказалось принять облик иной, слишком отличной от центра России природы. Привычка видеть вокруг себя более живой мир иногда приводила к неожиданным действиям. Так, в окрестности Петербурга были завезены из Москвы и Подмосковья и выпущены на волю несколько тысяч птиц. В XVIII веке в Петербурге даже появились описания скворечников-берестянок, у которых «дворцовые скворцы приятным свистом увеселяют слух человеческий».

Субъективность петербуржцев проявилась и при оценке невских наводнений. Для России в целом наводнения, например весенние паводки, были обычны. Сильные половодья-наводнения знала и Москва. Так, в 1708 г. «великая вода» на Москве «с берегов дворы сносила и с хоромами, и с людьми, и многих людей потопила». Сведения об этом московском потопе до нас донесли письменные источники  в народной памяти они оказались стерты. Петербургские же наводнения прочно вошли в образ города и послужили благодатным материалом для пророчеств о его гибельной судьбе. Так, по ассоциациями с мифами о потопе, о городах, уходящих в пучину вод, в петровскую эпоху возникли слухи, что Петербург погибнет от воды.

Триста лет Россия живет с двумя столицами.

Москву нередко противопоставляли Петербургу как город естественного развития, последовательно разраставшийся в узле дорог, расходившийся от него во все стороны, город, который возвысился над русскими городами и стал столицей государства благодаря географическому положению. А Петербург изображали как город, созданный исключительно волей Петра I в гиблой местности, вдалеке от ядра русского государства. Анатолю Франсу, восхищавшемуся Москвой и подчеркивавшему ту роль, которую Москва сыграла в русской истории, принадлежат слова: «Петербург можно было создать где угодно, а Москва создала Россию».

В противоположность этому мнению географы и историки указывают на неслучайность создания Петербурга именно у крайней восточной точки Балтийского моря. Петербург был построен у впадения в Финский залив короткой (всего лишь 74 км), но полноводной реки, на островах и берегах дельты. Здесь новый город-столица мог лучше всего служить новой политике России. Петербург не просто сменил Москву на посту столицы. Он возглавил иную, по сравнению с допетровской Русью, по территориальному составу и форме державу — Российскую империю.

Французский энциклопедист Д. Дидро иронически сказал: «Чрезвычайно нецелесообразно помещать сердце на кончике пальца». Однако включение в состав Российской империи Прибалтики, а после разделов Польши  значительной части этой страны и еще позднее Финляндии смягчило отдаленность столицы, которая как бы скрепила новые территории и сделала их сферой своего влияния.

Сопоставление Петербурга и Москвы — давняя тема. Едва ли не первым дал их описание-сравнение князь М. М. Щербатов в книге «Путешествие в землю Офирскую», где Москва и Петербург выведены под именами Квамо и Пергам.

Дань этой теме отдавали не только потому, что Москва и Петербург, игравшие столь большую роль в судьбах России, как бы напрашивались на сравнение, но и потому, что они всегда были связаны с большим накалом страстей и острым спором о путях дальнейшего развития страны.

Перенос столицы из Москвы в Петербург в начале XVIII века привел к тому, что Москва стала патриархальной, нацеленной на защиту старины, ценностей допетровской Руси. Петербург же, еще при жизни его создателя, стал выразителем всего нового, передового, а первая четверть века — переломной вехой в русской истории, когда Петр I властной рукой «Россию вздернул на дыбы», когда страна сбросила с себя обветшавшие лохмотья средневековья и на равных вошла в семью европейских народов. В русскую культуру и житейский обиход ворвались западноевропейские оценки и представления, со временем ставшие привычной нормой для петербургского общества. Ассамблеи и фейерверки, бритые лица и новомодная одежда, «галантное» обхождение и выход женщин из теремов — все это медленно, но верно завоевывало себе гражданство и становилось образцом для всей России.

О роли Петербурга в экономической, политической и военной истории России первой четверти XVIII века и говорить нечего.

Противопоставление Москвы и Петербурга в очередной раз привлекает внимание крупнейших деятелей русской культуры непосредственно после 1833 г., как бы принимая эстафету от «Медного всадника» и — в другой тональности, на другом материале — продолжая разработку проблем, в нем поставленных. Мы имеем в виду содержащие сопоставление обеих столиц сочинения Пушкина («Путешествие из Москвы в Петербург», 1833-1834), Гоголя («Петербургские записки 1836 года»), Герцена («Москва и Петербург», 1842), Белинского («Петербург и Москва», 1845). Во всех этих произведениях контраст столиц предстает как серия противопоставленных друг другу зарисовок быта и нравов, не лишенных подчас фельетонного оттенка. Глубина этого сопоставления и историческая ситуация, в которой она раскрывалась бы, еще не встали в повестку дня, не выявились, не стали ясны даже людям такого масштаба и такой зоркости. Герцен прямо назвал свой очерк «шуткой», Пушкин отметил, что его заметки писаны в «светлые минуты веселости», у Гоголя разница между Москвой и Петербургом выглядит так: «Она еще до сих пор русская борода, а он уже аккуратный немец. Как раскинулась, как расширилась старая Москва! Какая она нечесаная! Как сдвинулся, как вытянулся в струнку щеголь Петербург! Перед ним со всех сторон зеркала: там Нева, там Финский залив. Ему есть куда поглядеться. Как только заметит он на себе перышко или пушок, ту ж минуту его щелчком. Москва — старая домоседка, печет блины, глядит издали и слушает рассказ, не подымаясь с кресел, о том, что делается в свете».

Мало-помалу, однако, сквозь полушутливые зарисовки начинают проглядывать контрасты более серьезного свойства — сначала как бы вполне очевидные, а постепенно и такие, за которыми угадываются глубины национальной истории. На первый план выходит контраст западной ориентации Петербурга, «окна в Европу», и внутренней национальной ориентации Москвы. Об этом идет речь у всех перечисленных авторов, а Герцен, не в силах расстаться с юмористическим тоном, говорит, что в Москве, в отличие от Петербурга, «всякий день доказывают друг другу какую-нибудь полезную мысль, например, что Запад гниет, а Русь цветет». Но уже друг и долгое время единомышленник Герцена Т. Н. Грановский видит ту же коллизию не с улыбкой, а во всей ее трагической диалектике:

Москва,

Прекрасна ты в одежде вековой,

Царица-мать земли моей родной.

Как гроб костей, ты дел былых полна;

Но где ж они, кем ты была сильна?

Державный град на севере стоит;

У ног его седое море спит;

Порой оно подъемлет голос свой

И берег бьет широкою волной.

Но дивный град стоит неодолим

И море вновь стихает перед ним.

Когда б взглянул на ряд гробов твоих,

На ветхий Кремль, на сонм церквей святых,

То со стыда в нерусскую Неву

Венчанную сокрыл бы он главу!

Прекрасна ты в одежде вековой,

Царица-мать земли моей родной.

Контраст Петербурга и Москвы осмыслен здесь как выражение трагического расхождения национальной традиции с принципом воли, организации, торжества над стихией, ассоциированным с «окном в Европу» — Петербургом. «Град на севере» осмыслен еще в кругу категорий и образов «Медного всадника» — бьющее в берег море, неодолимая сила державного града, вынужденная вновь погаснуть стихия составляют главную и фактически единственную тему северной столицы. Но введена она в новый контекст. Державная воля торжествует не только над московскими волнами, но и над родной стариной, торжествует с исторической необходимостью, ибо старина эта одновременно и родная, и прекрасная, и исчерпывается своим прошлым, былыми делами, спеленута своими вековыми одеждами. Поэтому и историческое дело «державного града» необходимо и исчерпано одновременно. Распад классического принципа, составлявшего идеальную программу русской государственности петербургски-императорского периода, выражен здесь полно, ярко и трагически. Таково было ощущение времени 40-х годов XIX в., объединявшего людей самых разных убеждений. Оно отразилось и у западника Герцена («Москва и Петербург»), и в славянофильстве.