Выбрать главу

— А?.. Не знаю, Лер… Хотя. Нет. В Индию бы съездила, в Японию. «Подсолнухи» бы купила…

— ?!!

— Балда! — смеюсь я в ответ на его удивление. — Картина такая. Ван Гог написал, он еще под конец жизни с ума сошел и застрелился. Она недавно на аукционе во Франции продавалась. Знаешь, от нее такой свет… Такой свет золотой, что… сердце сжимается. У меня репродукция есть… Сорок миллионов франков.

Лерыч с интересом смотрит на меня, рыжеватые кошачьи глаза его теплеют.

— А я бы театр купил. Большой.

Я сдерживаю улыбку.

— Тебе бы никто не продал, Лер. Это достояние государства.

— Продали бы, — зло, с ожесточением шипит он. — За очень большие деньги. Театр и все эти чертовы балеты в нем — тоже. И лебедей этих драных, и красавицу спящую, и эту, как ее… «Капель».

— «Коппелию», Лер.

— А не один фиг! Всё бы купил, пришел и сказал: «На, танцуй! Только ты! Только тебе! Для тебя же жизнь — балетный станок! Ты же людей не видишь! Ты…» — и он матерится, по-детски неумело, тоскливо и безысходно, и крупные веснушчатые руки его вздрагивают, и мне до слез, до дрожи жаль его, жаль его первой, невыносимой любви.

И мы замираем в закатной пыли, и возмущенным джинсовым шмелем на нас налетает Челентана:

— Народ! Ну, совсем обалдели! А я-то, с понтом дела, бегу, думаю, они следом. Сейчас хмызники припрутся, места не останется. Вперед, живо!

И я беру Лерыча за руку, и мы спешим в парк по закатной пыли, а она клубится, она золотыми столбами повисает в воздухе, и от нее — свет, такой свет, что сжимается сердце…

Нет, это не от нее, это от «Подсолнухов» Ван Гога, чья репродукция — у меня на коленях, а сама я, укутавшись в плед, устало скучаю в кресле, а за раскрытой балконной дверью так же печально пылает вечер, вечер другого города, другой страны… Другого времени. Времени, которого я не помню…

«Подсолнухи» светлеют, расплываются в тяжелом сверкании слёз, а я плачу навзрыд, с ужасом и ненавистью оглядывая незнакомый мне дом и незнакомые вещи. Моя душа, как пленная птица, бьется о клетку плоти, стремясь в иной вечер, дороже которого не было для меня на свете, вечер, переполненный майским воздухом, розовым сумраком, наплывающей тьмою, шепотом и музыкой. И моей любовью…

— Малыш, — мужчина, такой же ненавистный, как сам дом и вещи вокруг, подходит ближе, влюбленно-тревожно смотрит на меня. — Господи, не плачь, малыш! Ты задремала в кресле, а я тем временем нашел в альбоме эту репродукцию. Помнишь, как ты любила ее в детстве? Это ведь «Подсолнухи» Ван Гога. Не плачь. Я сейчас уберу ее.

— Не тронь! — я прижимаю к груди «Подсолнухи», как память о рае, рае тихом, великом и ясном, где я была счастлива до сумасшествия. — Я сегодня была в больнице. В неврологии, у твоего любезного Эдуарда Лаврентьевича. Он сказал, что я никогда не лечилась в его отделении.

— Правильно, малыш, — Венька опускает ежевичные глаза, улыбается смущенно чему-то. — Я немного обманул тебя. Видишь ли, это произошло с тобой здесь, в квартире, странная потеря сознания, которая длилась несколько дней. Я не отвозил тебя в больницу, я приглашал профессора Маркевича на дом. Он здесь наблюдал тебя. Он пообещал, что не будет никакой амнезии…

— Профессор Маркевич заявил, что никогда в жизни не видел меня… Ты можешь объяснить, что это значит?

Венька щурится, склоняя голову на бок, со странной тоскливой веселостью разглядывает меня, и что-то тяжелое, темное проступает в этом взгляде.

— Не могу, малыш. Ты уж прости…

И тогда я кричу, и хватаю какой-то кувшин со столика напротив, и запускаю его в ненавистные ежевичные глаза, и бросаюсь в соседнюю комнату, запирая накрепко дверь, и опускаюсь на пол с «Подсолнухами» в руках. Я помню и люблю только их, их пшеничный теплый свет заливает мне руки и лицо, и я плачу навзрыд, впитывая плотью этот свет, и закрываю глаза, ощущая кожей его тихую, спокойную радость.

За дверью — осторожные шаги, вкрадчивый поворот ключа в замке и такая же вкрадчивая тень на пороге.

— Войдешь — убью, — буднично сообщаю я, и нечто в моем голосе заставляет тень отступить, с мягким шелестом миновать порог и пугливо раствориться в зыбких сумерках дома.

Я плюю ей вслед, плюю вслед печальному ежевичноглазому человеку-подростку, так странно, так мучительно в меня влюбленному, и засыпаю, собравшись в комок на пушистом песочном диване.

Утром от прежней ярости, от прежнего плача не остается и следа, лишь смутное недоумение переполняет сердце, и я тяжело двигаюсь по комнате, и касаюсь незнакомых вещей, и перелистываю незнакомые книги, не обращая внимания на Веньку, смущенно затихшего над газетой, и выхожу на балкон, и, опускаясь в плетеное кресло, смотрю сквозь цветные стекла террасы на чужие пространство и время подо мной…