Могильщики поставили деревянный гроб с его телом возле свежевырытой могилы. Андрес, встав возле гроба, произнес речь:
— Товарищи трудящиеся, дорогие друзья! Карлос Вивес пал жертвой тех, кто не желает, чтобы наше общество пошло по пути мира и согласия. Мы не знаем, кто оборвал твою жизнь, твою прекрасную жизнь, кто решил, что твоя жизнь представляет для него опасность, но не сомневаемся, что он заплатит за свое преступление. Гибель такого человека, как Карлос Вивес — потеря не только для меня, моей семьи и друзей, для тех, кто его любил; прежде всего, это невосполнимая потеря для всего общества. Я мог бы бесконечно перечислять все его качества, которыми он служил своей родине, и все те труды, которыми он обогатил дело революции. Но не могу, скорбь сжимает мне горло.
И так далее, и тому подобное.
Потом выступал Кордера. Происходящее казалось совершенно нереальным, как будто я смотрела кино.
— Карлос, — начал он. — Ты навсегда останешься в наших сердцах как человек безупречной честности, ума и отваги. Мы не собираемся молить о правосудии, мы сами его свершим. Ты отдал жизнь во имя нашего дела. Мы знаем, кто повинен в твоей гибели: это дело рук сильных мира сего, тех, кто владеет оружием и тюрьмами. Тебя убил не бедняк, не рабочий, не студент, не ученый. Нет, тебя убил вождь, тиран, угнетатель народа, стоящий у власти...
И так далее, и тому подобное.
Когда он закончил, пеоны подняли гроб, чтобы опустить его в могилу. Туда же я бросила и свой букет.
— Вот и сбылось твое желание. Теперь вся твоя могила завалена этими цветами, придурок.
И я бегом бросилась к машине, чтобы никто не увидел моих слез.
Всю следующую неделю я слышала речи. Я ошеломленно обнаружила, что и Конфедерация рабочих, и Союз мексиканских рабочих, и губернатор, и Родольфо, и Кордера, и Андрес хором повторяют одно и то же. Все они, как один, заявили, что Карлос был великим человеком, что мы должны отомстить за его смерть, что убийцы получат по заслугам, а мы должны избавить страну от предателей и смутьянов. Друзья Карлоса опубликовали в газете письмо, где требовали правосудия, превозносили достоинства покойного Вивеса и горько сетовали об утрате, которую понесло искусство.
В газетах также упоминались имена людей, с которыми мой муж часто говорил по телефону, называя их Эфраимом и Ренато. Я этих людей не знала. Андрес говорил, что лучше мне в это дело не лезть, мол, никто не должен заподозрить, что им больше не доверяют, в том числе, и сами Эфраим и Ренато, ведь они были его близкими друзьями и натворили столько всяких безумств, что непременно догадаются, когда подобное вытворяет кто-то другой. Я вырезала из газет все публикации и складывала в серебряную шкатулку, спрятанную в дальнем углу гардероба, где кроме газетных вырезок хранила записки Карлоса, фотографию, которую мы сделали на Аламеде, и все публикации, где упоминалось его имя — с самого первого концерта, даже плохие отзывы критиков. Была там и фотография Карлоса, когда он дирижировал оркестром — с упавшей на лоб челкой и воздетыми кверху руками. Я решила, что когда-нибудь вставлю ее в рамку.
Тирсо закрыл дом номер девяносто, губернатор вызвал Пельико и выразил ему свое удивление и возмущение, а сам Пельико прибежал к нам в поисках Андреса. Я как раз стояла на галерее второго этажа, облокотившись на перила, когда увидела, как он вошел в кабинет мужа.
Через несколько дней газеты подняли страшный шум, Бенитес заявил, что будет бороться с коррупцией, Андрес высказал уверенность в том, что свершится правосудие, а Пельико арестовали.
Спустя несколько месяцев из тюрьмы Сан-Хуан-де-Дьос бежали семь человек. Среди них был и Пельико. Вскоре он прислал нам рождественскую открытку из Лос-Анджелеса.
Глава 20
Я осталась в Пуэбле. Мне было страшно возвращаться в Мехико. В доме на холме меня защищали стены и дорогие сердцу воспоминания. Мне не хотелось новых проблем и сюрпризов. Я бы предпочла состариться, наблюдая за протекающей мимо жизнью, сидя в саду или у камина в маленьком домике с видом на кладбище в Тонансинтле, который я купила, чтобы иметь убежище на тот случай, когда хотелось спрятаться от всего света, выть и рыдать в одиночестве. Крошечный кирпичный домик, где помещались лишь кресло-качалка и стол, на котором стояли шкатулки с фотографиями и газетными вырезками. Солнце в него не заглядывало, поскольку во дворе росло огромное дерево, сплошь оплетенное бугенвиллеей, ее плети перекинулись на крышу дома, заплели ее всю и свешивались с краев на окна. Там я рыдала в голос, после чего засыпала прямо на полу, а затем, проснувшись с опухшими от слез глазами, возвращалась в Пуэблу — до нового приступа тоски.