Выбрать главу

— Н-дас, — заговорил господин в пенснэ — так Гришу-то кончили-с. Дай Бог, — настает для России новая эра!

— Что, кого кончили? — оживился офицер.

— Тсс! — Господин приложил палец ко рту: — Не слыхали еще?.. Великие дела свершаются в Петербурге…

И они стали говорить о непонятных мне вещах. А я всё смотрел на даму в косынке, с незнакомым мне до тех пор любопытством, воспринимая его смутно, как нечто греховное; иногда, очевидно, чувствуя мой взгляд, она вскидывала сама на меня глазами, — я постыдно краснел, и у меня леденело странно сердце. В конце концов, я вышел в коридор. У окон стояли группы людей, и до моих ушей вновь долетело это имя: «Гришка». — Кто же мог быть этот таинственный Гришка, которого кончили? О Григории Распутине я ничего не знал тогда. Это его убили в тот день. И, вероятно, с этого убийства началась страшная, темная пора России, ибо никакое добро не начинается со зла и злом не оправдывается. Но тогда, стоя у окна в коридоре вагона, я не думал об этом, не чувствовал, что пришел конец той России. — В проходе тепло, даже жарко, и окна сверху немного оттаяли. Клубясь катится под колесами пар, как будто резвятся молодые котята. Поезд мчит сквозь кораллово-белую чащу леса, иногда вырываются поляны, залитые зеленым лунным светом, и мне, почему то, хочется запечатлеть их — вот это дерево там, одинокое, узнаю ли я его на обратной дороге?.. И уже, как всегда в моей жизни, я думаю о конце каникул, думаю с тоской, еще не начав их, и в то же время кажется невероятным, что придет, действительно, их конец, как кажется невероятным теперь, что когда-нибудь придет конец жизни… Всё сильнее и сильнее затягивает окно, сплошной белой стеной хлещет мимо дым; сквозь прорывы я вижу иногда поля, без границ и без края снега, щиты у железной дороги с высокими наметами снега. И так долго стою я, с чувством своей огромной потерянности в мире великой снежной России без конца и без края…

Поздно ночью приезжаем на железнодорожную станцию, где меня должен был ждать Егор.

III

Егора, нашего работника, я тотчас же замечаю. Он стоит посредине перрона в длинной овчинной шубе в талью, с позументами на груди. И при виде его, дом наш, наша деревня, мое недавнее детство, — всё это разом оживает, принимает форму, кажется столь близким.

— Егор, Егор! — кричу я с подножки вагона, и мне хочется бежать к нему, броситься на шею, но я удерживаю себя: недавно дал себе зарок не показывать своих чувств, быть сдержанным, строгим, как англичанин… Это является, по-моему, основным правилом для джентльмена.

— Здравствуй, Егор! — говорю я медленно, когда он приближается к вагону: — Хорошо доехал? Как кони? Вот, возьми вещи, отнеси в возок. Да надо будет запрягать.

— Сказал — запрягать, — запряжено уже. С раннего утра здесь находимся. На чугунке-то не пристал? — спрашивает он меня, глядя на поезд и не обращая ни малейшего внимания на мою шинель. — Может в буфетной чаю выпьем? У меня для тя провизия есть. Анна Васильевна, — имя моей матери он произнес особенно почтительно — снабдила, почитай, на цельный месяц.

И хотя у меня нет ни малейшего желания пить сейчас чай, до того мне хочется ехать, я должен подчиниться. В буфетной кисло и едко пахнет старым табачным дымом, керосином от висячей лампы, тускло чадящей под потолком, пахнет овчиной и рыбой — от мужиков, пьющих чай за большим столом, и я с трудом сижу, — от тоски меня даже начинает клонить ко сну. А Егор заказал кипяток — два прибора, разделся, разложил свою корзину, и мы пьем чай по крайней мере час.

— Покушай, покушай, — угощает меня Егор и говорит даже в рифму, — ехать будет теплее, сон охватит скорее. — Он достает из корзинки белые пирожки с мясом, с яйцами, с семгой, что так бесподобно пекут у нас дома, — мать прислала их мне на дорогу. И как они вкусны после «hygienische Kost» Амалии — просто тают во рту!

Наконец, Егор идет всё-таки к лошадям. Они стоят за вокзалом у изгороди. Одну из них я узнаю сразу: это Воронко, отец любил запрягать его зимой в сани, а пристяжная мне не знакома. Лошади густо обросли шерстью, снегом — похожи на каких-то лесных мохнатых зверей. Воронко не узнал меня. Напрасно несколько раз я подходил и гладил его по морде — он даже не заржал, только лениво посмотрел на меня одним глазом. А пристяжная была новая — очевидно, отец купил еще одну лошадь, хотя было их у нас и так без числа, стояли в конюшне без всякой надобности и употребления, только овес и сено изводили. Прислали за мной, к сожалению, розвальни, а не маленькие санки, как я втайне надеялся. Эти маленькие санки я очень любил. На них отец часто ездил по делам: были они легкие — не шли, а летели над землей. «Воронихин опять поехал догонять ветер» — говорили про отца мужики, когда он ездил в этих санях. В задке розвальней укреплена круглая парусиновая кибитка с пологом впереди, сани дополна набиты сеном, поверх сена — половичок, а для покрытия — огромная медвежья шкура. Для меня присланы заячий тулупчик и валенки. Пока Егор укладывает и увязывает вещи в передке розвальней, я залезаю под полог в кибитку. В кибитке темно, пахнет слежавшимся сеном. Сначала лежать неудобно, всё время хочется менять положение, но скоро тело осваивается, привыкает, и уже лень пошевелиться. Смутно я слышу, как ходит Егор, подтыкая сено с боков, как остро жуют лошади. — Скорее бы ехать!.. Но вот Егор садится в передок, сани вздрагивают. «Но-но, нно» — кричит Егор — и со скрипом мы снимаемся с места. И так едем мы медленно, раскатываясь иногда по бокам, мерно идут кони, клонит ко сну, — а кругом тишина, и нельзя уже сказать, давно ли мы едем?.. С чувством, что мы спускаемся куда-то под гору, в какую-то великую, темную тишину, я засыпаю…