Выбрать главу

Я наметил в скале топориком очертание входа и тяжелой киркой гукал, откалывал потихоньку твердый кремнистый известняк. Каменная крошка летела в лицо, пот струился по лбу, белая пыль оседала на одежде, противно похрустывала на зубах, но я, отплевываясь яростно и радостно, все рубил и рубил до изнеможения, до расплывающихся перед глазами пятен… Я видел оконченной свою «крипту», как я выхожу из нее… и как все то же, родное, обступает меня со всех сторон, утешает и что-то сулит невозможное будто, но ощутимое до беспричинных, подступающих к горлу слов: «Боже, как хорошо!..».

Дух мой не уставал ни на миг, но когда руки уже не в состоянии были держать кайло, я прополаскивал горло и присаживался на шершавый, согретый солнцем сосновый ствол. Перебирая бессильно четки, молясь, я отпускал себя туда — в живое, вдыхал смолистый настоянный аромат, плыл в розоватом тумане, прикрывая веки, и был несказанно, по-настоящему счастлив, счастлив присутствием Духа, почивающего на этих святых местах. И думалось мне изумленно: да понимаем ли мы, где живем, какая великая благодать пребывает с нами? И незаслуженно ведь. Но тогда почему… чьими молитвами?

Оказавшись через несколько месяцев в Оптиной пустыни, я с сердечным трепетом приступил к схиигумену Илию, желая поведать ему о своем… сокровенном… о счастье! Я боялся, что старец меня осадит, может быть, осудит справедливо за самочиние. «Ишь ты, — скажет, — подвижник выискался. Келью ему подавай…» Но произошло другое. Сбивчиво, волнуясь, я стал говорить, как умел, о том, что чувствовал, что переполняло меня. Старец слушал внимательно, молча, все более склоняя голову, и наконец глуховатым голосом произнес медленно, с расстановкой: «Там… праведники… мученики…». И столько благоговения, столько неизбывной сердечной любви было в этих простых, проникновенных словах, что я понял: вот почему благодать не оставляет нас до сих пор. Старец знает! Потому что праведники, мученики молятся, болезнуют о нас, грешных… Там, куда стремится снова и снова моя душа и где земное соединяется предивно с небесным… Святая земля… Благословенная страна Дори… Сердце мое, мой Крым!..

Я оставил свою затею… не окончил «каливку»[66] заветную. Так было нужно: не расплескать, сохранить в душе заповедную тишину, чтобы потом, когда навалится непосильное, услышать знакомый зов и возопить безмолвно, зажмурившись, как от счастья: «Я здесь, Господи!».

ВОЗВРАЩЕНИЕ КРАСОТЫ

Крымская земля… Колыбель православной Руси! С детства ты пленила меня своей неразгаданностью. Словно там — за пределом моей маленькой памяти — осталась какая-то тайна… прерванный разговор… И в тишине, затопившей безвременьем ду́ши, сохранилось лишь тонкое, едва уловимое благоухание запрещенной, отвергнутой красоты…

I

В тот день мы впервые всей семьей отправились в Бахчисарай, намереваясь посетить и его замечательные окрестности. День был великолепный. Я — тогда шестилетний мальчик, лишенный представления о Творце, — преисполнен был непосредственным, пылким восторгом познания Его мира. Небо, деревья, цветы, щебетание птиц и порхание бабочек — все доставляло мне радость и вовлекало в какой-то всеобщий, как мне казалось, ликующий хоровод.

Древний полуразрушенный монастырь с высеченными в толще скалы кельями, со стершимися ступенями и гулким пещерным храмом произвел на меня впечатление небывалое, отличное от всего и — может быть, впервые — над-мирное. Я чувствовал, что за всей этой живописной, торжественной красотой стоит, осеняя ее, иная, незримая, но явственная, глубокая красота. Никто не говорил мне о ней раньше, и потому открытие мое было тем более потрясающим в своей новизне.

С этого дня я, сначала интуитивно, а затем все более сознательно, стал искать повсюду, ловить душой отголоски этой взволновавшей меня таинственной красоты.

Прошло шестнадцать лет, и обстоятельства снова привели меня в бахчисарайский Свято-Успенский скит. Но на этот раз я уже ждал этой встречи, искал ее сокрушенным сердцем, и имя красоты было у меня на устах. Я знал, что имя это — Божественная благодать!

вернуться

66

Калива — монашеское жилище на Афоне.