Выбрать главу
ехали в путешествие, словно на кишиневском такси в аэропорт. Так что, в каком‑то смысле, для меня ничего не поменялось, и когда я уже оказался в Анталии. Только здесь я, — глядя на пальмы по обеим сторонам дороги от аэропорта, — обсудил внешнюю политику США с гидом, а не таксистом. С облегчением прошел в холл отеля, — много стекла, света, и позолоты, как здесь любят, — взял ключи от номера и поднялся наверх. Все это время — чего лукавить, с первого же шага за порог, после которого я услышал грохот захлопнутой за спиной двери, — я разговаривал с одним‑единственным человеком. Со своей женой. Я составлял для нее пространные письма, оттачивал изысканные монологи. О том, какая же она сука, как я ненавижу ее, какое бешенство она будит… Во время таких отрывков я чувствовал себя настоящим Отелло, хотя ревновать было не к кому, но речь‑то шла не о том, а о боли и ненависти, а их я чувствовал так же хорошо, как анталийскую жару, или рев самолетов, то и дело садившихся возле моего отеля на взлетную полосу, чересчур короткую. Ее можно было бы сделать и длиннее, но к чему тратиться на лишние пару тонн бетона? Отнимать кусок благословенной земли, на которую можно навалить еще десятка три пластиковых шезлонгов, а к ним привязать туристов, чтобы выкачать еще денег? Евреи… Да они дети в сравнении с турками! И хотя мой гид придерживался несколько иного мнения — я с ужасом ждал предстоящих лекций на тему международных отношений, — в этом‑то переубедить меня невозможно. Слишком хорошо я знал и тех, и других. Еврею не нужны деньги. Он артист, ему важно самому поверить в могущество своей нации и, — как и полагается хорошему артисту, — убедить в этом всех окружающих. Даже если это закончится плохо для него самого. А ведь случалось! Вспомним Вторую Мировую Войну! Наверное, они, эти бедолаги, шли в газовые камеры с чувством глубочайшего удовлетворения, осознавая, что перехитрили всех, пусть даже и ценой собственной жизни. Турки — совсем другая история. Я неплохо представлял их нравы, ведь жизнь на Балканах, столетиями лежавших под османской пятой, не прошла для меня даром. Но увиденное превзошло все ожидания! Во время первой поездки я только и делал, что разевал рот и вертел головой. Как рыба на консервном заводе! Турция и оказалась настоящим заводом. Только консервы здесь делают не из рыбы, а из туристов. Вас подвешивают на крюк за ребро сразу же в аэропорту и волочат по улицам, — вы роняете кишки и поливаете мостовую кровью, — к самому отелю. По пути по обеим сторонам этой ужасающей фабричной линии стоят толпы народу. Они смеются над вами, тыкают в вас пальцем. Словно леди Годива, чувствуете вы себя обнаженным и беззащитным, словно сэр Рейли, которого тащат на казнь на повозке по заплеванной мостовой. Не забывайте, что речь идет о Турции. Здесь за Годивой наблюдали бы тысячи жадных глаз, они бы вытрахали ее одними взглядами, они бы фотографировали ее дефиле, снимали его на видео. Наверняка, старались бы и себя радом с ней сфотографировать! Но вот, вы приехали в отель. Тут вам вспарывают брюхо, и вытаскивают драгоценности, кольца, монеты. Аккуратно чистят от жабр и чешуи. Сдирают кожу. Она пойдет на «аутентичную турецкую кожу» для сумочек, перчаток и кошельков. Вас стригут, чтобы набить вашими волосами «аутентичных турецких кукол», которых вам же и продадут. Конечно, в кредит! Ведь денег у вас не осталось, деньги, это первое, что отбирают здесь. Снимают сливки. После волос и кожи придет черед зубов — аутентичные турецкие шахматы — и костей (аутентичные удобрения для аутентичных апельсинов). Вашу одежду отберут, чтобы отвезти ее на фабрику в Измире, где на нее наклеят этикетку «Лучший турецкий текстиль», вашу обувь загонят коллекционерам как «аутентичные турецкие туфли середины 20 века». Их вынесет на блюде из серебра седенький турецкий антиквар с прищуром Орхана Памука и глазами мудрейшего из смертных. О, этот мудрый взгляд. Чем мудрее взгляд человека в Турции, тем меньше классов образования он получил. Взгляни на вас человек, который не умеет читать и писать, вы окаменеете, как будто вас заприметила Медуза Горгона. После того, как вы останетесь нагим, и вашу плоть разделают на консервы, они сольют с вас кровь — направление медицинского туризма стало в Турции делом государственной важности, проквакал гид в микрофон, — и, наконец, приступят к душе. Все, все пойдет в дело! Дахау и Освенцим бледнеют в сравнении с Турцией в каком‑то смысле. Евреев в концентрационные лагерях хотя бы хоронили, пусть и без соблюдения всей торжественности церемонии. В Турции вас, после того, как вытягивают все мыслимые и немыслимые соки, препровождают к границе, где дают мягкого пинка, от которого вы летите до самых до окраин, приземлившись в снегу с ошарашенной физиономией и кучей ненужных покупок в руках. Конечно, вы приобрели их втридорога! Что, ехали всего лишь взглянуть на достопримечательности? Но пусть вас утешает, что вы хотя бы выбрались из Лабиринта, хоть как‑то выпутались из этой авантюры. В концлагере, если уж ты сдох, то ты сдох. Тебя, пусть и без церемоний, но хотя бы выбросят в яму. Здесь же ты еще и оплатишь все это — а если у вас нет наличных, то мы пришлем счет в ваш отель, дорогой гость, — да еще и чаевые могильщику дашь, и только попробуй подарить меньше, чем он рассчитывал. Твою могилу обольют презрением. Да и будет ли что‑то в этой могиле? Твое лицо пойдет на трансплантацию, твои почки подарят герою войны с курдским сопротивлением, и все это — без малейшей злобы. Это в здешних местах еще со времен Эллады. Они видят мир насквозь, каков он есть. Материя, чистая материя. Здесь убавил, тут прибавил. Они не добры и не злы. Если бы за убийство детей в Турции полагались деньги и щедрые чаевые, они бы убивали детей. Если бы платили за спасение детей, они бы спасали детей и так же нетерпеливо ждали чаевых. Они все вокруг рассматривают исключительно как возможность для обогащения. Если есть добро, то зачем же ему пропадать? А кто добро? Да вы и есть добро. Вы — добротная вещь, хорошая штука, пригодитесь в хозяйстве. Тут давно уже никто не работает. Все живут за счет таких идиотов, как вы. Ну, или я, подумал я, постаравшись хотя бы на минуту прекратить свой мысленный диалог с женой. Я разговаривал с ней сутки с небольшими. Иногда менял пластинку. Жалел ее, признавался в любви, просил простить и, вполне вероятно, начать все сначала? Иногда, дойдя до точки в положительном смысле, ступал на другой край искривленного пространства наших с ней отношений. Проклинал, жестоко упрекал. Вмиг она переворачивалась терпящим бедствие кораблем. Минуту назад он плыл, нес гордо себя под облаком парусов, а вот уже — кусок мокрого дерева и тряпок, раскисших в водорослях грязного Саргасова моря. Я переворачивал ее, как песочные часы. Прекрасная маленькая грудь, как раз по мою ладонь, грудь, не опустившаяся за пятнадцать лет брака ни на сантиметр, превращалась в уничижительные маленькие сиськи, прекрасные волосы — в постоянно валявшуюся на полу волосню, ангельское терпение и железная выдержка — в равнодушие жвачного животного, страсть — в нимфоманию, верность дому — ленью и нежеланием работать, доброта — мягкотелостью… А потом — все наоборот. И вот я уже раскаивался во всем том, что наговорил, пусть и мысленно. И вот, разбросанная на полу волосня взлетала и поднималась в прекрасную пышную прическу, маленькие сиськи по волшебству оборачивались небольшой высоко поднятой грудью идеальной формы, круглую и твердую, а мягкотелость оборачивалась добротой, нежелание же пропадать в каком‑нибудь плохо освещенном офисе за сто долларов в месяц — верностью дому, большому, светлому и красивому, дому, какой был только у нас, и наших детей. Что будет с ними, как они воспримут развод. Будет ли развод? Хочу ли я его? Хочет ли она? Проклятая сука. Святая. И то, и другое. Иногда мне казалось, что она — просто статуя из Археологического музея Стамбула, удачная мраморная копия греческой Афродиты, — но копия римского периода, и поэтому достаточно ценная, — и что у нее нет никаких человеческих черт. И это я оживляю их, воображая то прекрасными, то ужасными. В зависимости от настроения. Словно Солнце, я играю с изображением жены, выставляя ее в приглядном, или неприглядном свете. Конечно, не все зависит от меня, о нет. Есть еще и облака, и затмения, и шторы на окнах, в конце концов. Есть туповатый охранник, который, — вместо того, чтобы влюбиться в одну из прекрасных каменных женщин, чей покой он стережет, — играет в игру «змейка» на своем мобильном телефоне. «Змейка»! Если бы я увидел хоть раз сторожа в турецком музее с книгой в руках, я бы расплакался. Но вечно — лишь мобильные телефоны. Наш гид, Мустафа, представившийся преподавателем университета, исключением не оказался. Никаких книг! Мобильный телефон. Ролики, игры. Смешные картинки. Настоящий профессор! Турецкий Леонардо да Винчи, не иначе. И смотрел он на нас, как великий художник — с легким презрением и скептической улыбкой. Единственный, кто заслужил более‑менее сносного обращения, — это я. Мустафа не знал, что я из себя представляю. Ему сказали, что в тур поедет журналист компании, поедет для того, чтобы сделать описание для рекламного проспекта. Но все ли это, вопрошали беспокойно глаза Мустафы, которые я ловил изредка в зеркале заднего вида (он уже сидел в автобусе, рядом с водителем). Не обма