А мать Мария еще несколько раз отсылала уголь тому мальчику, пока не выяснилось, что он поправился.
У матушки было множество забот. Тому уголь, там отправить средства семье погибшего солдата, кому-то раздобыть дополнительные карточки, кого-то устроить на работу. Вечно она была окружена людьми, но каждое дело выполнялось без спешки, без суеты, только голос матушки доносился:
— Смотрите, сделайте это деликатно, постарайтесь, чтобы женщина обязательно приняла помощь. Вы объясните, мы не милостыню подаем…
Сама она на улицу выходила не часто, была домоседкой, да ей и по чину особенно не полагалось разгуливать. Хоть в миру, все равно монахиня. И любую свободную минуту она отдавала рукоделию. Иногда звала меня, особенно в последний месяц перед родами, когда я уже не работала.
— Посидите со мной, Наташа, поболтаем.
Я брала вязание и шла к ней, в теплую, уютную комнату под лестницей. Не отрываясь от шитья (а работа у нее всегда была мелкая, кропотливая), матушка рассказывала всякие случаи из жизни или расспрашивала про мое детство, про родных. Она часто бывала на Монпарнасе и, конечно, видела мою маму, хотя они не были знакомы.
— Красивая женщина, — говорила про маму мать Мария, — настоящая артистка. Осанка у нее такая… — и выпрямлялась горделиво.
В одну из откровенных минут матушка рассказала про умершую в Москве дочь Гаяну. Говорила без слез и грусти, отрывая глаза от надетой на кончик иглы бусинки, чтобы глянуть на портрет, висевший напротив. Серьезная девушка смотрела из рамы, обещая когда-нибудь, в иной жизни, раскрыть тайну своей смерти. Матушка не верила слухам, будто Гаяну убили большевики.
Спросила я раз о ее первом муже, Кузьмине-Караваеве.
— Он принял католичество и стал священником, — коротко ответила матушка.
Но чаще мы старались рассказать друг другу какой-нибудь смешной случай. Рассказала я матушке и нашу с Сережей историю, как мы венчались у отца Стефана в Ванве. Говорила и боялась, вдруг ей не понравится наше обращение к священнику московской патриархии, она же в Евлогиевской епархии пребывала. Но матушка только посмеивалась.
— Уж эти мне наши распри. Бога и того без скандала поделить не можем.
Чего в ней не было, так это фарисейства. И в ней самой не было, и в других не жаловала. Я рассказала ей один случай в детском лагере на океане, куда мы ездили с Монпарнаса. Был праздник, мы приготовили для костра небольшое представление, сценку на такие стихи:
Перебив себя, я стала рассказывать:
— А монахиню играла я. Сделала грим, оделась в черное. Успех был колоссальный, а после спектакля — взбучка! Выговор от Антонины Ивановны. Какое я имела право наряжаться монахиней да еще гримироваться под лик Казанской божьей матери. Безобразие! Кощунство! — рассказывая, я разволновалась, как тогда, в детстве.
Матушка снисходительно улыбалась.
— Да полно вам, Наташа, про Антонину Ивановну. Вы стих дочтите.
Я стала вспоминать:
— Ну, пришла, значит, монахиня:
— Садись-ка, девица, я буду тебя стричь.
Девица умоляет:
— Дайте мне, девице, косу русу расплесть!
— Расплетется, девица, как стану остригать.
— Дайте мне, девице, цветно платье снять!
— Снимется, девица, как черно надевать.
Тут батюшка идет, млада князя ведет.
Князь молодой удивляется:
— Чье это платье цветно висит?
Чья это молоденька монахиня сидит?
— Князь молодой, ступай с Богом домой.
Мне, девице младой, не бывать за тобой.
Матушка мечтательно улыбалась.
— Прелесть какая! А мамаша, видать, грешила без меры, вот дочкой и заслонилась… Так Антонина Ивановна кощунство усмотрела? Все-то наши доморощенные праведники святее папы римского хотят стать.
Ко мне она относилась как к девочке. Да я и годилась ей в дочки. А вот с Сережей у них были другие отношения. Они очень сдружились. Дистанция старшего и младшего и между ними соблюдалась, но они тоньше понимали друг друга, хоть и посмеивался Сережа над матушкиными воздушными замками и верой в доброе начало в каждом человеке. Мы-то уже давно разочаровались в людях и знали, что далеко не все являются воплощением доброты и порядочности.
Одно время мать Мария носилась с идеей выхлопотать для Сережи рабочую карту. Сережа протестовал: