Выбрать главу

— Где они, Миля? — осторожно спросила я.

— Старшая в Палестине, я говорила, а остальные в Вильне, — нахмурилась, прижалась лицом к ребенку и заходила по комнате.

Мы расстались, пообещав друг другу непременно встретиться после войны.

12

Полдник для матерей. — Нуази-ле-Гран. — Бердяев. — Ванечка

В начале мая появился на свет Павлик Клепилин. Для меня и для Тамары Федоровны мать Мария достала пропуск к католическим монашкам, уже не помню какого ордена. Это был один из благотворительных пунктов, где прикармливали кормящих матерей.

В чистом с низкими потолками зале стояли длинные столы, крытые пестренькими клеенками. Вдоль столов — скамейки, на столах — приборы. Чашка горячего какао или молока, рядом на тарелочке — кусок пирога или несколько печений. Иногда плитка шоколада или фрукты. Банан, апельсин. Иногда кусок флан — заварного крема, но такого крутого, что его можно было резать ножом. Эти яства были недоступны простым смертным, но с пропуском кормящие матери могли приходить сюда каждый день к четырем часам и бесплатно съедать этот роскошный по военному времени полдник. Мы усаживались с Тамарой Федоровной рядом, и я честно, без всяких угрызений совести, съедала все, что положено. Двухнедельного ребенка не накормишь бананами, не напоишь какао. От горячего сразу приливало молоко.

Но у Тамары Федоровны был не один ребенок. Как и многие другие матери, она приходила со старшенькой.

Младенцев оставляли мирно спать в колясках в закрытом дворе у входа, а старших мамы брали с собой, сажали рядом и… кормили полдником. Тамара Федоровна еще и сердилась на дочку. Девочке почему-то не нравился флан. Она морщила носик, тянула: «Не хочу, слизь!» Тамара Федоровна шепотом уговаривала:

— Ешь, Ладик, милая, да где же слизь? Ну, пожалуйста, еще ложечку — это так полезно!

Между столами бегали монашки и испуганно верещали:

— Не кормите детей! Не кормите детей! Это только для мам! Детям не положено!

Ох, уж эти монашки! Это какая же мать станет лопать на глазах у ребенка шоколад, а дитя будет сидеть рядом и смотреть голодными глазами!

Но монашки нашли выход. Запретили пускать детей в столовую. Детей оставляли во дворе под присмотром, а мамы входили одни. Перед тем, как сесть за стол, требовалось исполнить гимн, но не во славу Господа Бога, а во славу маршала Петена. Запевали монашки, мы поначалу и слов не знали. А слова были забавные: «Маршал, ты дал нам надежду, мы верим, мы любим тебя». Заканчивался гимн так: «Мы идем за тобой, маршал, мы идем по твоим следам».

Исполнив гимн, садились.

— Кушайте, кушайте, дорогие мамы, а дети во дворе поиграют!

И тогда в Париже появилась новая мода. Француженки знают в этом деле большой толк. Пошла мода на юбки с большими карманами. Мамы чинно выпивали молоко или какао — в карман не нальешь. Остальное тоже исчезало. Отсидев положенное, все расходились, и дома дети благополучно съедали содержимое модных карманов.

В июле матушка предложила Сереже отпуск. А чтобы мы не парились в духоте, велела ехать на Марну и хорошенько отдохнуть в Нуази-ле-Гран.

В Нуази-ле-Гран у матери Марии был дом, снятый под санаторий для туберкулезных больных. Но во время войны дом почти пустовал, там селились и жили от случая к случаю. Места было много, мы с радостью приняли это предложение.

Это был чудесный месяц отдыха от всего. От войны, от оккупации, даже от голода. В Нуази-ле-Гран все было намного дешевле, а по летнему времени появились фрукты и овощи. В отличие от дома на Лурмель здесь было тихо, жизнь текла размеренная, отрешенная.

Большую часть времени пропадали на реке. Марна текла полноводная, в лугах, среди зарослей краснотала и ольховника. В травах качались невинные полевые цветы, пахло шалфеем и пижмой. По вечерам возле берега, в сырости, набирала силу и забивала все дневные знойные запахи душистая мята. В перелесках можно было отыскать куст лещины и полакомиться молочным орешком, вынув его из шершавого, с фестонами по краям, нежно-зеленого стаканчика.

Я посоветовалась с местным доктором, и он позволил, не увлекаясь, конечно, купаться в самые жаркие часы дня. Вода была теплая, парная. По утрам нас будили сладкие песни малиновки и печальные жалобы иволги.

Однажды Сережа показал мне одного жильца. Пожилого человека с бородкой. Он снимал комнату в дальнем конце дома, жил нелюдимо, ни с кем в знакомство не вступал, к нему в компанию тоже никто не навязывался. Часто мы видели его сидящим на берегу в широкополой белой панаме. Он мог часами глядеть на тихо бегущую реку.