Выбрать главу

— Но почему обязательно, если я сижу и пишу книгу, я при этом граблю трудовой народ? Я что, не тружусь? Однако лужок скосить — это труд, а ночь просидеть с пером в руке — не труд. Да ей-богу, право, с косой лужок пройти легче! А на горбу у нашего народа я никогда не сидел. И скажите на милость, почему вдруг пьяный бездельник, по-вашему, нравственней любого ученого или писателя?

— Дани-ила Ермолаевич! — разводил руками Николай Александрович, — мы совершенно не о том говорим…

Ох, как это было знакомо по разговорам с мамой, по спорам в спортгруппе! Я посочувствовала Даниле Ермолаевичу и почему-то вспомнила русского донского казака Федю. Представителя из народа, так сказать. Развеселилась, прижала пальцы к губам, чтобы не засмеяться, но матушка заметила.

— Вы чему улыбаетесь, Наташа?

Я смутилась и коротко рассказала историю с Федей, как Раиса Яковлевна прятала его, а он украл у нее золотую брошку. Оттого, что смущалась, рассказала плохо. Но Данила Ермолаевич понял, густо захохотал, откидываясь корпусом и показывая желтые от табака зубы.

— Вот вам! Вот вам! Казуня-то не промах! Брошку у благодетельницы царапнул — и был таков! Народец, я вам доложу.

— Это, Данила Ермолаевич, частный случай, мы не о том говорим, — вскипел Николай Александрович, — вы, как всегда, уводите в сторону. К исключению из правил. Народники…

— Я не люблю народников, увольте.

— Он неисправим! — развел руками Николай Александрович и отдал общий поклон. — Благодарю, господа, за внимание, до встречи в следующее воскресенье, — и вдруг глянул на меня, — а вам, милая барышня, я бы порекомендовал ходить на лекции.

Я кивнула совершенно уничтоженная, но он вдруг незаметно от остальных лукаво подмигнул мне и направился к выходу. Матушка шла по правую руку от него, благодарила. Распрощалась на пороге с Николаем Александровичем, вернулась к нам.

— Ты, Данила, не можешь удержаться, чтобы не сердить Николая Александровича.

Данила расшаркался.

— Слово чести, больше не буду. Но, тем не менее, скажу. Я глубоко уважаю Николая Александровича, но если бы в середине прошлого века умственный труд был приравнен к труду физическому, никаких бы революций не было.

— Это почему же? — разжал губы Мочульский.

— А потому, что с интеллигенции был бы снят комплекс вины. Это говорю вам я, человек и пашущий землю, и пишущий книги.

Поговорили еще немного и стали расходиться. Осталось нас всего четверо. Матушка, отец Дмитрий, Сережа и я. Данила Ермолаевич прежде остальных ушел. Я чувствовала себя совершенно чужой на этом собрании таких умных, таких образованных людей. Они словно возвысились надо мной, стали непостижимо далекими. Я корила себя и дала зарок никогда не высовываться с неуместными воспоминаниями.

— Ну, Сергей Николаевич, — спросила матушка, — сегодня вам ответили на ваши вопросы?

— Я одного не могу понять, — поднял бровь Сережа, — если коммунизм был неизбежен, если даже такие люди, как Николай Александрович, в известной мере оправдывают большевиков, ценя их, главным образом, за сохранение России, то почему мы до сих пор сидим в Париже, а не едем домой? — он заторопился, предупреждая возражения, — понимаю, — война, оккупация. А до войны? Ведь ехали многие. А мы просидели, прождали. Чего мы ждали?

— Хотите откровенно? — спросила мать Мария, — в Россию, скорее всего, я не смогу возвратиться. Очень этого хочу, но не смогу. И сколько бы мы ни оправдывали большевизм в теории, на практике не примем главного — отрицание христианства.

— И террора! — раздался голос Данилы Ермолаевича.

Оказывается, он не совсем ушел, и последние слова, стоя на лестнице, слышал.

— Да разве не было белого террора? — удивилась матушка, оборачиваясь, — да разве ты, Данила, не знаешь, что такое белая контрразведка и что там, в застенках ее, творилось? Давайте будем справедливы и воздадим всем поровну. Но как очиститься от такого греха вне христианства?

Я боялась, что Сережа пустится в спор о религии, но он молчал. Матушка сняла очки протереть платком, щурилась, не видя.

— Я, так же, как Николай Александрович, души своей на всеобщее равенство не отдам. Ибо в равенстве уничтожение духа. Одежду отдам, последний кусок хлеба отдам. Кров разделю. Но дух… это единственное мое, что мне в этом мире принадлежит. Вот на этой почве мы с коммунистами никогда не сойдемся.

Она надела очки, простилась с нами и скрылась за дверью своей комнаты.

— По домам? — спросил отец Дмитрий.

Мы отправились наверх по домам. Но пока поднимались, продолжали начатый разговор.