– Это не одно и то же. На «Тавискароне» есть места, о которых пассажирам знать необязательно.
Кратову не оставалось ничего иного, как с подобающей надменностью пожать плечами: в конце концов, генеральный фрахтователь не обязан вникать в лишние детали.
Они обогнули платформу, свернули в низкий проход со скругленными сводами и остановились перед металлической дверью с архаичным сенсорно-тактильным замком. На дверь нанесена была упреждающая пиктограмма – человечек с выставленной ладошкой и карикатурным выражением тревоги на рожице, а для особо непонятливых начертано было предуведомление: «Вход по особому распоряжению».
Кратов тускло ухмыльнулся:
– И кто же здесь раздает особые распоряжения?
– Обыкновенно это прерогатива командора Татора, – серьезно ответил Грин. – Но в его отсутствие все решения принимает дежурный навигатор.
– То есть вы?
– Я уже побывал там трижды, пока вы спали.
Грин выстучал на сенсорной панели замка какой-то бесконечно длинный код, затем приложил к ней правую ладонь и, приблизив лицо к замку, прошептал: «Наес cum dixisset voce magna clamavit Lazare veni foras».[10]
– Магиотский? – недоверчиво спросил Кратов.
– Что вы, Консул, классическая латынь.
Металл едва заметно дрогнул. Ворча под нос что-то осуждающее, Феликс Грин толкнул дверь обеими ладонями, и только тогда она подалась внутрь, открывая проход. Ожили невидимые светильники, заполняя желтоватым светом небольшое помещение, почти камеру, явно переоборудованную из какой-то подсобки. Пригибая голову, Грин шагнул внутрь и жестом пригласил Кратова следовать за собой.
– Это и есть лазарет, – сказал он значительным голосом.
Внутри было не то чтобы прохладно, а бескомпромиссно холодно. С губ срывались облачка пара и подолгу не таяли. Почти все пространство занимали два саркофага из тусклой белой металлокерамики, напомнившие Кратову экспонаты из Каирского музея древностей. К саркофагам, словно щупальца гигантского кальмара, тянулись кабели всех мыслимых цветов и широкие полупрозрачные шланги, в которых что-то двигалось и перетекало.
– Plus clare![11] – распорядился Грин.
Свет в камере сделался ощутимо ярче.
– Снова латынь, – усмехнулся Кратов. – Что все это значит, Феликс?
– На сей раз магиотский диалект, – сказал Грин. Помолчав, добавил туманно: – Эти антропологи – такие пижоны, такие затейники…
Несмотря на затуманенное сонливостью и транквилизаторами сознание, Кратов уже начинал кое о чем догадываться. И никак не мог решить, что сулит ему эта догадка, хорошее или дурное.
– Вы же не хотите сказать, что спутались с Канадским институтом экспериментальной антропологии, – промолвил он осторожно.
– Конечно, нет, – рассеянно ответил Грин. – При чем тут Канада? – Он склонился над ближайшим к нему саркофагом и с выражением прочел надпись на впаянной в керамическую поверхность табличке: – Прага, Карлов университет, кафедра утилитарного антропогенеза.
Кратов невольно попятился и уперся лопатками в ледяную стену. Ему стоило немалых трудов удержаться от крепких выражений на родном языке. Зато в памяти всплыло самое сильное магиотское ругательство из лексикона Озмы.
– Catalina![12] – произнес он с громадным чувством.
Косясь в его сторону насмешливым глазом, Феликс Грин повторил, старательно артикулируя, последнюю часть кодовой фразы:
– Lazare veni foras!
Массивная крышка саркофага разделилась на две створки и легко скользнула книзу.
Тело навигатора Брандта лежало в тесноватой для его статей оболочке, погруженное до половины в прозрачный, слабо опалесцировавший гель. Теперь это было действительно тело, а не сам навигатор Брандт, как воспринимал его Кратов, когда освобождал из снежного плена и поднимал на борт платформы. Тело без жизни. Пустая оболочка. «Почему я ничего не чувствую? – думал Кратов. – Где скорбь, где хотя бы сожаление? Я будто оглох. Я такой же пустой, как то, что лежит в саркофаге. Стою здесь и вместо человека вижу куклу, которая заняла его место. Куда подевался сам человек? Остался лишь в памяти? И это все, что останется от каждого из нас?..» Кожа на плечах и груди Брандта казалась неестественно белой, что неприятно контрастировало с покрывавшим лицо и шею бронзовым «загаром тысячи звезд». На лице сохранялось прижизненное выражение полной невозмутимости, веки были плотно сомкнуты, но между губ белела полоска зубов.
Ничего не происходило.
Феликс Грин засуетился. Его физиономия утратила всякую тень лукавства, светлые глазенки забегали.