- Только вчера, например, он разобрал и собрал снова электрический фонарик. Я бы не сумел этого сделать и в четыре года.
Ощущая молчание Маргарет, я выразил удивление. Джеффри снова обратился ко мне, но тон его изменился: в нем слышалось что-то холодное, самодовольное, почти мстительное:
- Приходите к нам и взгляните на него сами.
- Нет, это не доставит ему никакого удовольствия, - быстро вставила Маргарет.
- Почему бы ему не прийти пообедать и не посмотреть на ребенка?
- Вряд ли это будет удобно, - заявила Маргарет, обращаясь прямо ко мне.
Я ответил Джеффри:
- Буду очень рад побывать у вас.
Вскоре Маргарет резко повторила, что им пора домой. Я вышел вместе с ними из комнаты в холл, куда сквозь отворенную дверь доносился шум дождя. Джеффри выбежал подогнать машину, а мы с Маргарет стояли рядом, глядя на темную улицу, на полосы дождя, прорезанные падавшим из дверей лучом света. Дождь стучал по мостовой и шипел, похолодало, от деревьев пахло свежестью, и на мгновение я ощутил покой, хотя был уверен, как не был уверен ни в чем другом, что покоя в моей душе нет.
Мы не смотрели друг на друга. Машина подъехала к обочине тротуара, свет фар тускло пробивался сквозь завесу дождя.
- Значит, мы увидимся, - негромко и глухо сказала она.
- Да, - ответил я.
38. ЗНАЧЕНИЕ ССОРЫ
Я сидел за обеденным столом между Маргарет и Джеффри Холлисом, и мне хотелось говорить с ним по-дружески.
Стоял сонный полдень; на улице ярко светило солнце, и в садах Саммер-плейса не было видно ни души; сквозь раскрытые окна доносился лишь усыпляющий рокот автобусов, мчавшихся по Фулэм-роуд. Я пришел всего четверть часа назад, и мы все трое, словно раскиснув от жары, вяло перебрасывались фразами. Джеффри был в рубашке с расстегнутым воротником, а Маргарет в ситцевом платье. Мы ели салат с крутыми яйцами и пили только ледяную воду. А в промежутках между едой я и Джеффри обменивались учтивыми вопросами о работе.
В столовой, которая после жары на улице казалась оазисом, источавшим прохладу, все, что мы говорили, звучало вполне любезно. Я узнал о работе детского врача, о часах приема, обходах больных в палатах, о ночах, когда ждешь вызова. Он приносил пользу, был искренне предан своей работе, считал ее столь же необходимой, как еда, что стояла перед ним. И рассказывал он о ней с увлечением. Кое в чем ему повезло, признался Джеффри.
- Во всяком случае, по сравнению с другими врачами, - сказал он. - Врач любой другой специальности имеет дело с пациентами, которым так или иначе со временем становится хуже. Дети же в большинстве своем поправляются. Это придает работе совсем иное настроение и, конечно, приносит удовлетворение.
Джеффри провоцировал меня: его работе следовало завидовать, ею нужно было восхищаться; а мне хотелось доказать, что все это не так.
Не доверяя себе, я решил переменить тему разговора. Недолго думая, я спросил у него первое, что мне пришло в голову: какого он мнения о новостях, напечатанных в утренних газетах.
- Да-да, - равнодушно отозвался он, - отец одного из моих пациентов что-то говорил об этом.
- А каково ваше мнение?
- У меня нет никакого мнения.
- Но вопрос довольно ясен, не так ли?
- Возможно, - ответил он. - Дело в том, что я не читал утренней газеты.
- Вы так сильно заняты? - старался я поддерживать разговор.
- Нет, - ответил он с нескрываемым удовольствием, откидывая назад голову, как человек, сделавший ловкий ход, - мы их вообще не читаем. Год назад мы перестали на них подписываться. Мне казалось, что газета будет доставлять мне неприятные волнения; пользы это никому не принесет, я же только пострадаю. Во всяком случае, я считаю, что в мире и без того слишком много неприятностей, и добавлять к ним хотя бы малую толику своих не намерен. И потому мы решили, что самое благоразумное - газету больше не выписывать.
- Я бы так не смог, - заметил я.
- Нет, в самом деле, - продолжал Джеффри, - если бы многие из нас брали себе дело по плечу да все свое внимание сосредоточивали на вещах, реально осуществимых, напряженности в мире стало бы гораздо меньше, а силы добра и разума могли бы восторжествовать.
- По-моему, это очень опасное заблуждение, - отозвался я.
Он снова меня провоцировал; раздражение, не покидавшее меня за этим столом, прорывалось в моем голосе; на сей раз, казалось мне, я имел достаточный повод. Во-первых, квиетизм подобного рода становился весьма распространенным среди моих знакомых, и это вызывало тревогу. Во-вторых, сам Джеффри представлялся мне слишком самодовольным, он рассуждал, как человек, смотревший на происходящее свысока, и, подобно многим людям, которые ведут общественно полезную и честную жизнь, подобно многим неиспорченным людям, своим эгоизмом изолировал себя от общества.
Внезапно в нашу беседу вмешалась Маргарет.
- Он совершенно прав, - сказала она мне.
Она улыбалась, стараясь держаться непринужденно, как и я в разговоре с Джеффри, но было видно, что она взволнована и сердится.
- Почему ты так думаешь?
- Мы должны браться только за те дела, которые нам под силу.
- Я считаю, - сказал я, начиная сердиться, - что человек не имеет права безучастно относиться к окружающей его действительности. А если он к ней безучастен, то, я уверен, от этого проигрывает только он.
- Что значит проигрывает?
- Проигрывает как человек. Как всякий неуемный оптимист, который отрешается от всего, что может его огорчить. А я-то думал, что для тебя унизительно не страдать своими страданиями и не радоваться своим радостям!
Маргарет улыбнулась с некоторым злорадством, словно довольная тем, что я оказался еще несдержаннее ее.
- Самое неприятное то, что, когда доходит до дела, такие рассудительные люди, как ты, становятся совершенно беспомощными. Ты считаешь, что Джеффри витает в облаках, но ведь он приносит несравненно больше пользы, чем ты. Ему нравится лечить детей и хочется быть счастливым. Неужели тебе никогда не приходило в голову, что никто, кроме тебя, не тревожится о том, унижает он себя или нет?
Я терпел жестокое поражение; я не мог переубедить ее - мне было больно от того, что она столь рьяно бросилась на его защиту.
И тут мне тоже захотелось причинить ей боль.
Я напомнил, что никогда не считал себя вправе учить других жить правильно, как это делали, например, друзья ее-отца лет двадцать назад, и для чего нужно самому находиться в исключительно привилегированном положении.
- Если уж говорить честно, - я взглянул на Джеффри, потом на нее, - вы немногим отличаетесь от них. Вы бы так не рассуждали, не достанься вам волею судьбы одна из немногих гуманных профессий и не принадлежи вы оба той же волею судьбы к семьям, которые имеют возможность сами сеять добро, а не ждать его от других.
- Льюис! - воскликнула она в ярости, впервые за три года назвав меня по имени. - Это несправедливо.
- Вот как? - спросил я, наблюдая за тем, как краска заливает ее шею и лицо.
- Что ж, не стану отрицать, - рассудительно сказал Джеффри с раздражающей прямотой и самодовольной улыбкой, - в этом есть доля правды.
- Неужели ты хочешь сказать, что я оказываю кому-нибудь благодеяния? вскричала она.
- Отдельным людям нет, этого я бы не сказал. Но в общественном плане конечно, да.
Ее глаза потемнели от ярости, щеки пылали; да, она всегда бывала именно такой, когда сердилась: бледность исчезала, и она казалась необычайно эффектной.
- Признаюсь, - миролюбиво заметил Джеффри, - я склонен считать, что он прав.
- Не хватает еще, чтобы ты причислил меня к снобам! - Ее глаза, все еще яростные, не отрываясь смотрели на меня.
- Что ж, если понимать это не буквально, то так оно и есть.
Джеффри напомнил ей, что уже половина второго и пора кормить Мориса. Все еще пылая ко мне гневом, она, ничего не сказав, решительно взяла со стола поднос и повела нас в детскую.
- Вот он, - сказал Джеффри, и я впервые увидел ее сына.