Выбрать главу

Вполне можно жить и при этой. Всякая власть от бога, за исключением, понятно, Советской, которая все же послушала хуторских горлодеров, отобрала у Табунщиковых нажитую своим горбом молотилку, шесть пар быков и четыре пары лошадей, а самого хозяина загнала на вечное поселение в тайгу, где он и умер.

Умерла бы там и Варвара, если бы один человек из начальников гепеу не помог ей тогда найти обратную дорогу с детьми в свой хутор. Этот начальник был парень ничего, и Варвара тогда была еще совсем не старуха.

От всего этого теперь остались только смутные воспоминания, которые играют слабой улыбкой у Варвары на губах и на щеках, румянеющих от соседства с жаркой печкой. Скоро и этих воспоминаний не останется, все порастет бурьяном. Как бы там ни было, а если и были за нею в прошлом какие грехи, то опять же не ради самого греха, а ради детей. Детей, всех троих, она вырастила, и все сейчас при ней. А другие, шибко грамотные, матери по хутору или перечитывают похоронные, или же ждут не дождутся хоть какой-нибудь весточки, отрезанные от сыновей фронтом. Может, и навсегда.

Павел с Жоркой уже на своих ногах, и из Ольги уже выкохалась такая телка, что приходится ее одевать, как последнюю нищенку, и прятать от немецких солдат. Они не посчитаются ни с тем, что она еще малолетка, ни с тем, что оба брата у нее служат в полиции.

Блинцы получаются желтые, ноздреватые. Так и шлепаются со сковороды на тарелку. И дух от них хороший. Пусть соседи понюхают, пусть. Вот только Шурка, семилетний внучонок Варвары, сын Павла, крутится рядом и так и слизывает их с тарелки. Чуть только бабка зазевается — и он уже хвать. Свернет блинец в трубочку и заглатывает весь сразу. Как утка рыбу. И не подавится. Варвара, подсторожив Шурку, шлепает его по руке разливной ложкой.

— И когда ты нажрешься!

— Ай-яй-яй! — трясет осушенной рукой Шурка и заходит с другого бока.

Ничего, пусть ест досыта. Варвара воюет с ним больше для порядка. Она знает, что украденный кусок всегда самый вкусный. Все равно растет на тарелке горка блинцов, будет ей чем накормить сыновей. Как раз поспела и свежая сметана. Хорошую корову Павел пригнал из племсовхоза. Симменталку.

За последнее время прибавилось у него дела. Часто и не ночует дома. Ездит по другим хуторам и станицам верхом или на санках. Все никак не могут найти, кто убил помощника коменданта в станице.

Ничего, пусть справляет свою работу, а когда приедет вечером домой, мать накормит его блинцами… И снова любимый внучек зарабатывает от бабки по руке большой деревянной ложкой.

— Ой, бабуня, больно! — трясет он рукой, а другой успевает схватить блинец и глотает его прямо горячий.

Бабка качает головой и смеется.

А Жорка храпит так, будто у него в носу спрятано радио. Налакался шнапсу и спит. Теперь ему до утра хватит. На это да еще на баб он не ленив. Правда, никому от этого убытка нет, теперь весь хутор из одних солдаток и вдов, а Жорка — парень не из последних. Любая должна за честь посчитать. Если не брать Павла, можно сказать, самый красивый на хуторе мужчина и не какой-нибудь грубиян, а с подходом. Не насильничает, а совсем наоборот, дает освобождение от тяжелой работы тем, кто понимает этот подход. По взаимности. А нет — никто тебя не приневоливает, хочешь — иди на каменный карьер, хочешь — поезжай в Германию. Каждый находит себе то, что ищет. В свое время приходилось также и Варваре платить за хорошее отношение, не такая уж это дорогая плата. На губах у нее опять начинает играть улыбка воспоминаний.

За окном в соседнем дворе маячит голова соседки, а через плетень свесились две головы в теплых платках — ее дочки. Нюхают. Варвара и сама любит этот запах. Любит еще с тех пор, когда, бывало, на масленицу отъезжали от их двора двое-трое саней и с погремками мчались наперегонки по зимнему Дону. И сама кататься любила на масленицу с отцом и, оставаясь дома, любила прислушиваться к знакомому — ни с каким другим не спутаешь — звону своих, Табунщиковых, погремков.

Жить можно и теперь. Это только к Советской власти нельзя было приспособиться, ни с какого бока. Ну, а для тех, кто дюже гордый, закон не писан. Пускай их дети и заглядывают через забор на чужие блины.

Уже и на другой тарелке выросла целая горка. Уже и Шурка наелся и просто от жадности тянет ручонку. Скоро приедет Павел, разбудят Жорку, и она накормит сыновей. Есть у нее для них и кое-что поставить на стол к блинцам.

С детства она любит этот запах. И вообще любит, чтобы в доме было духовито, тепло и чтобы стояли чувалы с мукой, а в погребе — кувшины с молоком и со сливками. Умному и война не мачеха.

Ну, а насчет этого гула, который появился недавно за Доном, Павел сказал, чтобы она зря не тревожилась. Это дело временное, германская армия — сила. Вон сколько ихней техники прошло через хутор и по верхней дороге в степи к Волге. А у русских все на веревочках.

Павел говорит, что это немцы выравнивают фронт. Ему лучше известно. Пусть скорее приезжает домой, пока еще не остыли материнские блины. Так и шлепаются со сковороды на тарелку. Шлеп, шлеп…

Занятая своими мыслями и сковородой, она не услышала, как у нее за спиной открылась дверь, и обернулась только тогда, когда внучонок Шурка уже в третий раз произнес с тревожной настойчивостью, дергая ее за юбку:

— Бабуня! Ну, бабуня же!

И только после этого, оборачиваясь, она заметила на пороге человека и, поджимая губы, тут же собралась обойтись с ним точно так же, как уже привыкла в подобных случаях обходиться с незваными гостями. Из-за того, что ее дом самый крайний, она не намерена накрывать на стол и стелить постель всякому, кто только ни проходит в это смутное время через хутор. Мало ли их теперь бродит по земле, всяких странников — и тех, кто пробирается от хутора к хутору в поисках потерянных родственников, и вот таких, как этот, с давно не бритым лицом и голодными глазами — не иначе, из плена. У всех, кто из плена, вот такие же замызганные стеганки или шинели. А щетиной, как желтой колючкой, оброс. Так и шьет глазюками из-под капелюхи: чем бы поживиться.

Как же, для него пекли, жарили! И, заслоняя от этих голодных, рыскающих глаз блины, она властно шевельнула большими бровями, чтобы тут же спросить его подобру-поздорову, пока еще не проснулся ее сын, а то как бы не пришлось подробно отвечать в станице коменданту Герцу, откуда эта захлюстанная шинель.

Не расходуя лишних слов, она внушительно показала глазами пришельцу на открытую дверь зала, где спал Жорка, свесив с кровати руку с красной повязкой «Милиц», и вдруг окаменела. Вскользь окидывая взглядом пришельца, вдруг поняла, почему это внучонок Шурка, продолжая дергать ее за карман юбки, все еще гнусаво тянет встревоженным голосом:

— Бабуня! Ну, бабуня же!

Теперь и она увидела то, на что ее умный внук давно уже тщетно старался обратить ее внимание. Грязная, замызганная шинель на незваном госте сбоку, с правой стороны, вздулась бугром и из-под ее борта выглядывал ствол автомата. Русского.

Разливная ложка, задрожав, накренилась у нее в руке, проливая заболтку мимо сковороды прямо на горячую плиту, и комната наполнилась синим смрадом.

Ноги как приросли к полу. Выставив из-под шинели автомат, русский солдат от двери прошел прямо в зал, где ни о чем не подозревая, непробудно спал пьяный Жорка, свесив с кровати одну руку и одну ногу в сером шерстяном носке Он и всегда был здоров поспать, а теперь после бутылки шнапса, которая тут же стояла у его изголовья на полу, его можно было разбудить только из пушки. Рассыпая по дому храп, ни того не видел он и не слышал, как русский разведчик хладнокровно снял со спинки кровати и отставил в угол его немецкий автомат с черной ручкой, а со стула взял и повесил себе на пояс две гранаты, ни того не видел и не слышал, как русский обшарил потом его карманы и, сунув руку ему под голову, под подушку, достал оттуда маленький пистолет. Варвара помнила, как Жорка, подбрасывая этот пистолет у себя па ладони, любовно называл его вальтером и говорил, что это подарок самого Герца.