Выбрать главу

Герман поднялся по двум лестничным пролетам и остановился — не потому, что устал, а потому, что ему нужно было время, что бы допридумывать кое-что до конца. Что будет, если Земля расколется на две части, точно посередине между Бронксом и Бруклином? Ему придется остаться здесь. Ту половина. Земли, на которой останется Ядвига, перетянет на новую орбиту какая-нибудь звезда. А что случится потом? Если теория Ницше о вечном повторе верна, все это, может быть, уже происходило квадрильон лет назад. Бог делает все, что в его силах, написал где-то Спиноза. Герман постучал в кухонную дверь, и Маша тут же открыла. Она была невысока, но ее стройная фигура и манера держать голову создавали впечатление, что она все-таки высокая. У нее были темные волосы с красноватый отливом. Герман любил говорить, что они из огня и несчастья. Цвет лица ее был ослепительно-белый, глаза светло-голубые с зеленью, нос узкий, подбородок острый. Высокие скулы были особенно заметны из-за того, что щеки у нее были впалые. Между полных губ висела сигарета. Лицо выражало силу человека, выжившего среди смертельных опасностей. Сейчас Маша весила сто десять фунтов, но к моменту освобождения в ней оставалось всего семьдесят два.

"Где твоя мать?", — спросил Герман.

"В своей комнате. Она сейчас выйдет. Садись".

"Смотри, я принес тебе подарок". Герман вручил ей сверточек.

"Подарок? Ты не должен все время приносить мне подарки. Что это?"

"Шкатулка для марок".

"Марок? Ты как угадал. А марки там уже есть? Да, вот они. Мне надо написать примерно сто писем, но я неделями не могу добраться до авторучки. Оправдание, которое у меня всегда под рукой — в доме нет марок. Теперь мне больше не увильнуть. Спасибо, милый. Но тебе ни к чему тратить так много денег. Ну, ладно, пойдем поедим. Я приготовила то, что ты любишь — мясо с овсянкой".

"Ты обещала мне больше не готовить мяса".

"Я и сама себе это тоже обещала, но от еды без мяса я не получаю удовольствия. Сам Бог ест мясо — человеческое. Вегетарианцев не существует ни единого. Если бы ты видел то, что видела я, ты бы понимал, что Бог любит убивать".

"Не обязательно делать все, что любит Бог".

"Нет, обязательно".

Дверь комнаты открылась, и вошла Шифра Пуа — она была выше, чем Маша, брюнетка с темными глазами, черными, местами седыми волосами, туго стянутыми сзади в узел, остро вырезанным носом и сросшимися бровями. Над верхней губой у нее было родимое пятно, на подбородка росли волосы. На левой скуле шрам след нацистского штыка, оставшийся от первых недель вторжения.

С первого взгляда было видно, что когда-то она была красивой женщиной. Меир Блох влюбился в нее и писал ей песни на иврите. Но лагерь и болезни оставили свои следы. Шифра Пуа всегда носила черное. Она все еще была в трауре по мужу, родителям, сестрам и братьям — все погибли в гетто и лагерях. Сейчас она щурилась, как это делает человек, внезапно попавший из темноты на свет. Она подняла свои тонкие длинные руки так, как будто собиралась пригладить волосы, и сказала: "О, Герман я тебя еле узнала. У меня теперь дурная привычка — сесть и сразу уснуть. А по ночам не могу глаз сомкнуть до утра и все думаю. Потом глаза целыми днями слипаются. Я долго спала?"

"Кто знает? Я понятия не имела, что ты спишь", — сказала Маша. "Она ходит по дому тихо, как мышка. Тут у нас действительно есть мыши, но между их походкой и маминой я не слышу различия. Она бродит ночи напролет и даже не потрудится зажечь свет. Ты как-нибудь упадешь в темноте и сломаешь ногу. Подумай об этом".

"Ты снова за свое. Вообще-то я сплю не по-настоящему, у меня перед лицом как будто падает занавес, и тут же голова становится пустой. Я тебе такого не пожелаю. Но чем это пахнет? Что это горит?"

"Ничего не горит, мама, ничего не горит. У мамы смешная особенность во всем, что у нее не получается, упрекать меня. Все, что она готовит, подгорает, а как только готовить начинаю я, она чувствует, что что-то горит. Она наливает молоко, молоко переливается, а мне она говорит, чтобы я была аккуратной. У Гитлера, должно быть, была такая болезнь. В нашем лагере была одна женщина, которая все время болтала вздор о других — она обвиняла их в том, что сделала сама. Это было противно и одновременно смешно. Сумасшедших не существует; безумцы только ведут себя так, как будто сошли с ума".

"Все у тебя совершенно нормальные — только твоя мать ненормальная", обиженно сказала Шифра Пуа.

"Я не это имела в виду, мама. Не извращай мои слова. Садись, Герман, садись. Он подарил мне шкатулку для марок. Теперь мне придется писать письма. Вообще-то говоря, сегодня я собиралась убрать твою комнату, Герман, но возникла тысяча других дел. Я ж тебе говорила: будь жильцом как все жильцы. Если ты не требуешь, чтобы твою комнату содержали в чистоте и порядке, то так и будешь жить в грязи. Нацисты так долго заставляли меня делать некоторые вещи, что теперь я никак не могу делать их по доброй воле. Если я хочу что-то сделать, то должна вообразить, что надо мной стоит немец с автоматом. Здесь, в Америке, я пришла к выводу, что рабство не такая уж и трагедия — когда приходится поработать, то нет ничего лучше плетки".