Елена всполошилась, набросила чистую скатерку на стол. Эту ракию пил только он, пахла она смоковницей и была густая, как мед… Начало темнеть, когда он, попрощавшись с хозяином, спросил Елену, куда она дела его лошадь. За сеновалом, где она привязала кобылку, они остановились. Глаза женщины тревожно светились, и совсем близко были пухлые губы, которые слегка вздрагивали. А может, губы эти шептали что-то? Он не помнит: выпил много ракии, мог и ошибиться… Подавая уздечку, теплая ладонь осталась в его руке, и мягкое бедро, прильнув к нему, не отстранялось… В следующий миг он, подхватив женщину на руки, понес ее к открытым дверям сеновала. Лошадь шла следом, то и дело наступая на повод, остановилась только возле двери, после того как люди скрылись внутри… У Тодора не было сил наклониться и положить женщину, он просто выпустил ее из рук на свежее сено и сам бухнулся рядом. Но ею овладел какой-то страх, и она тут же вскочила, отряхивая платье. А потом стала тихонько звать кобылу — чтобы привязать ее где-нибудь в укромном месте, догадался Тодор.
Он не помнил, сколько спал, но по тому, как почувствовал вдруг аромат молодого горного сена и легкое его щекотание у ворота, понял, что Елена пришла. Следующий момент память сохранила так, будто это было вчера. Разбудила Тодора окончательно ее нежность и частое взволнованное дыхание. Душистые травы сеновала превратились в цветущий луг, а короткая летняя ночь — в сон-бессонницу…
Позже Тодор говорил себе, что все произошло случайно, сваливал на выпитую ракию. Но вот прошло больше двух месяцев, а он вспоминает теплую и мягкую плоть и то болезненное беспокойство, которое охватило его вначале. Перевалило за полночь, прежде чем он мог сказать ей что-нибудь вразумительное. Расслабленно отдыхая в его объятиях, Елена молчала. Огонек сигареты (за всю ночь он позволил себе выкурить одну-единственную) выхватывал из слоистого мрака то светлые округлости ее груди и таинственную тень между ними, то белизну ее бедра. Пальцы Елены нежно перебирали волосы на его затылке…
Она убежала на заре. Дергая и понукая Клеопатру (в спешке Тодор потерял тропинку), он упрямо твердил себе, что все произошло случайно. Но сегодня, уже обдумав, знал: нет, не случайно. Он искал подобной взаимности, искал с тайной надеждой вернуть равновесие, поправить как-нибудь искривленный свой путь… Не получилось. Нет, интрижка с чужой женой сделала его еще более одиноким. Становилось ясно, что он не может больше жить так, как жил все эти последние месяцы.
Какой смысл был в этой интрижке? Так, неосознанное исступление. По словам Милены, он вообще был склонен испытывать судьбу. Вызов судьбе, направленный против себя же, как, впрочем, наверное, и бегство его из Хаскова… А может быть, и все вообще, что делал он до сегодняшнего дня.
Мотовоз уходит вниз, под землю. Когда вагончики выскакивают на свет, Сивриев видит тесное, теплое и веселое ущелье: несмотря на то, что на вершинах уже явные признаки зимы, тут, внизу, еще царствует осень — мягкая коричневая земля, пестрая листва деревьев.
Хорошо, если его не забыли. Он регулярно посылал домой половину зарплаты, а зарплата у него немаленькая. Но ведь даже больших денег может оказаться слишком мало для того, чтобы не забылось лицо человека… Уходя, он не пожелал ее выслушать, хотя Милена на этом настаивала. Если бы вернуть тот день, он бы первым делом выслушал ее. Почтовая открытка, присланная из Банско, лежала у Тодора в кармане.
«Здесь я со школьниками, Андрейку взяла с собой. Сегодня утром мы были на вершине Вихрен. Мне объяснили, что Югне — прямо под нами, и я сказала об этом Андрейке… Деньги от тебя мы получаем регулярно…»
Да, хоть бы не было поздно, хоть бы успеть, думал он, охваченный тревогой и раскаянием.
По пути в Хасково мотовоз проезжает мимо родного его села. Сейчас там нет никого из близких: сестра замужем и живет в городе, отец умер пять лет назад, матери (именно на нее Тодор так похож) тоже нет на свете — умерла вскоре во время жатвы. Весь род матери был ненасытным на работу… Деда убило молнией, когда он прибирал сено на гумне, а прадед был «наказан господом» — не в постели умер, а в хлеву, куда больным пришел почистить и накормить скотину.
Квартира в Хаскове встретила его тишиной и знакомым уютом, который в каждом доме выглядит по-своему. В холле Сивриев некоторое время ждет, точно гость. Наконец дверь хлопает, и оба — сначала Андрейка, а за ним и Милена — останавливаются в изумлении. Милена первая приходит в себя и, переступив порог, делает к Сивриеву шаг. Потом, точно спохватившись, останавливается и вдруг подталкивает вперед сына.
— Правда, вырос? Я отдала его в детсад, не могла иначе…
Тодор нерешительно протягивает руку, но, едва прикоснувшись к шелковистым волосам ребенка, тут же отдергивает ее. Отвык…
Он не остался ночевать, хотя Милена ему предлагала:
— Переночуешь — и завтра с утренним мотовозом уедешь.
Нет, оказывается, надобности вспоминать о случившемся год назад. Жена дает ему посмотреть сберкнижку Андрея — целы все деньги, которые он переводил ей из Югне. Это вроде бы объясняет все, хотя не объясняет ничего. Что ж, пусть так, могло быть и хуже.
Вдвоем они проводили Тодора на вокзал.
XXVII
По узкой ленте асфальта машина спускается вниз серпантинами, и вместо целостного представления об осени взгляд выхватывает отдельные картины: облепивший скалы кизил, окрашенный в ярко-красное; золотые тополиные пирамиды у реки; соломенно-желтый загар граба; мягкие, цвета резеды, оттенки ясеня; огненные взрывы кленов; суровая строгость дуба, не тронутого ни единой яркой краской (его непреклонность сломится позже, когда измороси вдруг превратятся в иней).
Джип следует за поворотами ущелья, и Тодора Сивриева — единственного путника на заднем сиденье — бросает от одного окна к другому. Широко расставив ноги, чтобы удерживать равновесие, он хмуро думает, что, если бы доучился на курсах, сейчас бы ехал в машине один. Как никогда захотелось крепко обхватить руль, укрощая ладонями несколько десятков лошадиных сил, и засвистеть. Это желание преследовало его еще в мотовозе, когда возвращался из Хаскова, и Тодор сделал было попытку посвистеть малость, но сразу почувствовал себя неловко и оборвал свист. Но вот он снова свистит сквозь зубы — и снова, представив свой мечтательный взгляд, спешит одернуть Сивриева-романтика. Неужто становится похожим на бай Тишо? Если даже так, то ничего удивительного: столько времени проводят вместе, что, возможно, поневоле передали друг другу какие-то качества. Древнегреческий летописец рассказывает в своих житиях, как за несколько месяцев войны с иллирийцами греческие военачальники переняли привычку вражеского главнокомандующего: прежде, чем идти в бой, тереть свои уши. И они терли — так жестоко, что уши у них становились лиловыми, как петушиные гребни…
Нет, ничего он не потерял, не изучив шоферское ремесло, ибо тогда бы уж точно стал романтиком. При одновременном владении многими профессиями нет настоящего умения. Надо уметь делать что-то одно, но — как никто другой.
— Как считаешь, — обращается Главный к шоферу, — надо ли овладевать многими специальностями? Или знать одно дело, но уж досконально?
— Когда я пацаном был, — отвечает Ангел, заваливаясь на бок на крутых поворотах, — кем только я не хотел быть! Чего только не приходило в голову. Мечтал построить гелиоавтомобиль, который превращает солнечную световую энергию в двигательную. А видите — стал шофером, езжу на самом обыкновенном автомобиле. Желаний у человека может быть много, да работа — одна. Нельзя о ней забывать.
— Верно, — говорит Тодор Сивриев.
Он наблюдает, как Ангел крутит баранку. Мощные плечи, ловкие руки, движения свободны, прямо-таки артистичны — видимость, приобретенная за годы тяжелой, а подчас и опасной работы. Помотайся с утра до вечера по таким вот серпантинам, думает Сивриев, подержи-ка в своих ладонях лошадиные силы «обыкновенного», как он сказал, автомобиля, а вместе с тем и жизни — свою и своих пассажиров…
Незаметно мысли перенеслись к недавней беседе с Давидковым.
Встретил он Сивриева сердечно и просто, как обыкновенно крестьянин встречает своих гостей. Говорили больше часа, наполнили пепельницу окурками, выпили по две чашки кофе. Давидков ни слова не сказал о его перспективном плане, но вопросы, которые задавал, показывали, что он его читал, и читал внимательно. Дольше всего спорили о сокращении площадей табака и отказе от дойки овец. Сивриев защищался упорно: «Я не сокращаю табак вообще, только ограничиваю площади. Исключаю три горных села, но вместо этого увеличиваю среднюю норму сдачи государству и среднюю цену — это единственно, по-моему, правильный путь для повышения эффективности этой отрасли…» — «Дело в том, что ты поднимаешь урожай на тридцать килограммов… Кое-кого из членов бюро это может насторожить, даже испугать. Никто ведь не забыл безосновательных обещаний, которые лет десять назад нанесли большой ущерб общегосударственному плану…» «Я понимаю ваши страхи, — перебил Сивриев. — В те годы, о которых вы говорите, я тоже был хоть небольшим, но руководителем. На совещаниях и конференциях мое имя было тогда чуть ли не бранным словом, потому что я своими планами не хотел втирать очки государству. Били меня крепко… И продолжалось это до тех пор, пока… Как сейчас помню, было это семнадцатого ноября. Безликая погода — ни тепло, ни холодно, ни сухо, ни дождливо. Есть такие дни осенью. Из окружного совета за мной на машине приехали. «Вот кто самый умный среди нас!» — встретил меня председатель, едва я переступил порог. Пригласил сесть. Исполком весь был в сборе. И, верно, заседали уже долго, потому что в пепельницах были горы окурков. Я в оправдательной своей речи сказал, что не отказываюсь делать террасы на наклонных ландшафтах, но пошлю туда людей только тогда, когда приведу в порядок болотистые земли. Хочу, чтобы вместо лягушек, которые квакают там с утра до вечера, зрели овощи и фрукты, и не через годы, а уже завтра. Даже если мы разроем все холмы на участках землепользования в Крайневе, мы не добьемся таких результатов, какие дадут болотистые земли. Дайте мне, дескать, всего один каналокопатель, больше я ничего не прошу. И тогда я верну вам сотни тысяч, которые вы мне дали безвозмездно на террасы. Каналокопатель мне не дали, но уже на следующий день в Крайневе решили провести общее собрание и выбрали нового председателя, а меня повысили — продвинули в окружной совет. Заместитель мой, позабыв идею отводных каналов, бросил кооператоров в битву на преодоление каменистой вершины… Полгода окрестные жители обитали под распотрошенными крышами и глядели на мир сквозь разбитые стекла, потому что обломки скальной породы, с кулак величиной, летели в радиусе километра после взрывов и накрывали село, точно шрапнель… Это было при последнем издыхании кампании «Строительство террас в округе». Зачем я вам рассказываю обо всем этом? Чтобы доказать, чтобы убедить вас, что когда говорю о повышении урожайности табака на тридцать килограммов, я не витаю в облаках. Отвечаю я за свои слова». — «Постараюсь тебя защитить. Что же касается отказа от доения овец, не жди от меня поддержки. Лучше молоко позолоченное, чем вообще никакого». Так и закончилась беседа.