Выбрать главу

Марян Генков слово в слово громко повторяет ее наказ для тех, кто не расслышал, не понял, как надо известить девушку.

Две машины выезжают из села, их желтые лучи струятся в сумерках. Она чувствует, как большая белая кудель качается в ней и качает ее из стороны в сторону, хочет приказать ей: остановись! — чтобы никто не догадался о ее слабости и муке, но, как ни напрягает она свою волю, ничего не получается. Она ощущает под собой сиденье, на котором он провел столько лет, покачивает головой и вслушивается в удары своего собственного сердца, частые, но слабые, в другое время и внимания бы не обратила. А  е г о  билось редкими, мощными толчками… Какое там биение! Оно бухало. Приложишь ухо к груди и слышишь: «Лу-оп! Лу-оп!» Она даже говорила ему, что его сердце стучит, как конь копытами по булыжнику, а он отвечал, смеясь, что так и должно быть: коли взвалил на плечи ношу, что не всякому коню под силу, так и сердце имей конское. И ни он, ни она тогда не знали… да и когда было думать о здоровье? Работа поглощала его целиком. Односельчане пользовались его добротой, безотказностью, взваливали на него свои заботы, горести; он с утра до ночи возился с их делами — когда надо и когда не надо, входило это в его обязанности или не входило. Как нет людей абсолютно плохих, так нет и абсолютно хороших. Тишо хватался за множество дел одновременно, забывая иногда о самых важных. Она ему напоминала о них, подсказывала. Он приносил в дом чужие радости и печали, по вечерам рассказывая ей о прожитом дне, невольно перекладывал их на нее, чтобы отдохнуть до следующего утра и освободить в своем сердце место для новых людских тревог, которые навалятся на него с началом нового дня. Так повелось у них с самого начала супружества: она вбирала в себя успехи и просчеты, победы и неудачи, и они хранились внутри ее, чтобы в такой час, как этот, когда его большое сердце перестало поверять ей людское счастье и горе, было бы о чем вспомнить. Ну кто бы мог подумать, что сердце, о котором он сам говорил, что оно лошадиное, откажет, не вытянет непосильный воз. Его сердце. Оно остановилось, а ее, слабое, самое что ни на есть обычное, живет, продолжает биться.

Какая несправедливость! Какая несправедливость, боже мой! — повторяла она, а громадная белая кудель раскачивалась, раскачивалась…

XXVII

Улица, двор, так и не вскопанный огород… все, все заполнено людьми. Словно разлилось черное горе и застыло; плывет над ним приглушенный, невнятный шепот, похожий на тихий шелест леса осенью или на шуршание южняка по голой земле весной.

Он виден отовсюду. Сначала гроб стоял во дворе на столе, как положено, но толпа подняла его на кучу песка. Не очень ровно стоит, и песок осыпается с холодным, злым шорохом, но зато видно издали.

— Глянь, сколько народу-то в Югне! — шепчет женщина соседке, а та отвечает, что и из окрестных сел понаехали.

Толпа на улице колыхнулась: освобождает путь джипу, который движется медленно, еле заметно глазу.

Филипп думает, как хорошо, что кому-то пришла в голову эта мысль. Долго обсуждали, на чем везти покойного до кладбища — на церковном катафалке, на повозке или нести на руках. И тут кто-то сказал, что для бай Тишо нет лучше транспорта, чем джип. В нем он провел чуть ли не всю жизнь, естественно и уйти из нее на джипе.

Позвали Ангела, и тот сразу же занялся переоборудованием. Снял побелевший брезент, отвинтил задний борт, убрал сиденья, нашел черную ткань, застлал ею пол так, чтобы материя свисала до земли, закрывая колеса, и газик стал похож на настоящий катафалк.

Толпа молча расступалась, а стенки коридора за машиной смыкались. Когда задние колеса уперлись в забор, Ангел слез проверить, нельзя ли въехать во двор, и даже пошатал столб калитки, но отказался от затеи.

Этой калитке всегда чего-нибудь не хватало, чтобы быть в полной исправности, подумал Филипп. То она не закрывается, то скрипит, то висит на одной петле, как сейчас. Даже на пенсии у бай Тишо времени не хватало заняться ею. Уходит человек из жизни, и остаются незаконченные дела: кто калитку «не довел до ума», кто еще что. Как быстро течет, уходит жизнь, как струйка песка: хочешь ее схватить, удержать, а она высыпается из руки, и следа не остается.

Он оглянулся на дом, где у двери рядом с Тодором Сивриевым и Маряном Генковым стояли секретарь окружкома Давидков и несколько человек из окружного и городского руководства, а чуть в сторонке от них — Нено, прежний партийный секретарь Югне.

Шесть черных «Волг» стоят на соседней улице, как стадо буйволов. Проходя мимо них, Филипп не заметил шоферов. Наверное, и они в толпе, провожают в последний путь бай Тишо вместе со всеми. Нечто невиданное. От Ангела слышал, что эти модерновые, расфуфыренные парни в подобных случаях сидят в машинах или, собравшись в одной, перекидываются в карты, дожидаясь, когда кончится «мероприятие». А тут и они отдают последний поклон.

Народ перед домом расступился. Давидков, Генков, за ними Сивриев и другие руководители двинулись к гробу. Шестеро мужчин, подняв гроб на плечи, понесли его к черному катафалку. Женский голос взвился над склоненными головами: не то плач, не то песня, не то скорбный вскрик… взвился и прервался, пресеченный осуждающим шепотом. И не слышно было больше причитаний до самого конца похорон.

Новый порядок, незнакомый Югне…

В этом краю исстари провожали близких до их вечного жилища душераздирающими воплями, причитаниями, унылыми, протяжными речитативами, в которые вкладывали свою боль, старались поведать о всем добром, что усопший успел сделать, в последний раз напомнить людям, какой хороший человек уходит от них. Это был разговор с умершим по пути  т у д а. Он продолжался и  т а м, у холмика свежей земли. Песни-рыдания не смолкали, пока не разойдутся люди с кладбища. У каждой плакальщицы своя песня, своя манера. Но все они, более талантливые и менее, при «выпевании» муки, скорби умели простыми словами высказать самое главное об уходящем. «На кого же ты нас покидаешь…» или «Уходишь от нас, ясное ты наше солнышко…» — так начинались обычно причитания, прерываемые плачем и рыданиями. Случались и самые прозаические паузы, когда плакальщица отдыхала, собирая силы и подыскивая новые слова, чтобы закрепить в памяти людской светлый образ навеки уходящего от них.

Плакальщицам вторили иногда родственники умершего, не способные сами сочинить причитание или безголосые. При других обстоятельствах их бы обсмеяли, но скорбные лица останавливали любого шутника. Некоторые матери, сестры, жены оставались лежать распростертыми на могиле, когда кладбище пустело, и, уже не в силах рыдать, причитать, всхлипывали, подобно детям, побитым и выгнанным из дома. Путь этих женщин назад, домой, был долог; обессиленные, они часто останавливались, чтобы отдохнуть и оглянуться назад, на оставленного  т а м.

И вот эта традиция сегодня нарушена. Впервые.

Кто подсказал им, простым крестьянам, что старые каноны для похорон такого человека, как бай Тишо, не подходят?

Все готово. Каждый занял подобающее ему место в процессии. Ангел за рулем и ждет знака. Открывается дверь, и из дома выходит тетя Славка, ее ведут под руки Сребра и какая-то их родственница. Трое пересекают двор и встают за джипом. Толпа на улице оттягивается к заборам, освобождая середину. Тетя Славка, ухватившись рукой за гроб, делает шаг, и процессия трогается. На повороте тетя Славка на миг выпускает свою опору и едва не падает, но успевает шагнуть быстрее и догнать черную платформу.

На кладбище длинная колонна разделяется: одни идут справа от ровной линии кипарисов, другие — слева, каждый спешит занять место поближе к уже ждущей могиле.

И опять нарушается традиция. Вместо батюшкиной заупокойной молитвы над головами молчащего множества людей звучат речи, похожие на те, что говорил им сам бай Тишо. Сегодня они, пожалуй, возвышеннее. Будто в гробу лежит не обыкновенный человек, не крестьянин, родившийся среди этих гор и долин, исходивший и исколесивший их, а великан, которому тесно под низким и узким югненским небом. Бай Тишо…