Выбрать главу

Он стоял совсем недалеко, и ему хорошо была видна его голова: закрытые глаза, заострившийся нос (никогда он не был таким длинным!), спавшие щеки, слегка ввалившийся рот. Волосы не топорщатся, гладко зачесаны со лба, но все такие же темно-русые, без единого седого волоска.

Сменяются ораторы. Какой человек был бай Тишо! Как полнокровно прожил свои земные дни! Слова, слова… Порхают над влажной ямой: оттуда сюда, отсюда туда. А тетя Славка стоит, опустив плечи, сжав губы, и ни стона, ни слезы.

Вот и словам пришел конец. Добродетели, сколько бы их ни было у человека, не бесконечны. Наступает момент, когда человек перестает существовать и в словах. Теперь черед земли: горсти желтоватой земли, а она может быть и черной, и красноватой, начинают стучать по опущенному уже гробу… последний отзвук законченной жизни. Потом и этот звук прекращается, и остается только земля, вечно живая земля, ее кидают, кидают… Мокрую, молодую, пахнущую жизнью, какой она была и тысячи лет назад. На месте глубокой ямы начинает расти холм. Вдруг почти что из-под лопат могильщиков возник суетный дед Драган.

— Люди! Глядите на нее! Глядите хорошенько! — Он взмахнул одной рукой с зажатой в ней старенькой шапкой, другой указывая на бугор сырой желтоватой земли. — Она надо всем сущим. Мы перед ней — нуль. Только она вечная. Глотает, глотает… И хорошо, скажу я вам, что глотает. Иначе горы грехов и срама раздавят нас. Им куда деваться? Или в нее, или над ней громоздиться. А мы с бай Тишо свыше отмечены. Он ушел. А я тут пока.

Симо Голубов сгреб старика в охапку, оттащил в сторону. Старик смолк, и в кладбищенской тишине слышалось лишь позвякивание лопат, заканчивающих оформление могилы.

Как долог путь человека к этому месту и как мало времени нужно, чтобы земля поглотила его!

Люди отошли в сторонку. У могилы осталась только тетя Славка. Сребра взяла ее под руку:

— Мама, пойдем. Уже раздают.

Марян Генков отделился от группы руководства и подошел к ним.

— Идемте, надо идти.

Марян и Сребра повели ее на небольшую площадку, где люди брали из блюд горстку зерен и кусочек хлеба и, кто стоя, кто присев на корточки, кто опустившись на землю, съедали их.

Филипп стоял, опершись на палку, стискивая в другой руке вареные пшеничные зерна. Их принесла ему старушка и зашептала: «Поешь, не бери грех на душу! Душа умершего не успокоится, пока не съешь». Он разжал ладонь и губами собрал с нее мягкие сладковатые зерна. Долго жевал их, наконец проглотил, и сразу же острая боль резанула по желудку. Он с трудом проковылял за кипарисы, живот распирало, а ведь он не ел с того самого вечера… Три часа провел он один на один с застывшим бай Тишо. Хотя бы прикрыли его… Доктор Стоименов, уходя, забыл натянуть одеяло или простыню, а у него самого не хватало решимости, смелости протянуть руку и закрыть покойника. Три часа смотрел он на мертвое, побелевшее лицо. Оно притягивало к себе, и он глядел, глядел, будто боялся пропустить миг, когда сомкнутые веки дрогнут, бледные губы приоткроются и он услышит… Неужели ждал чуда? Нет, ничего не ждал, просто глядел на белую подушку, лицо на ней, не мог не глядеть.

Первый раз в жизни он был рядом с безмолвием, немотой, глухотой, какою может быть лишь только что слетевшая смерть или… бессмертие. В этот первый период между ними нет еще резкой грани, разграничение придет позже. В какой-то момент мелькнула уже и раньше приходившая к нему мысль: что видел в последний миг бай Тишо? Что унес с собой? За одним из окон просматривается в сумерках холм, поросший диким миндалем, за другим — огороды и сады на том берегу реки, виноградники, редкие черешни. Он не распознал бы не распустившихся еще деревьев, если бы сам целое лето не глядел на них: окна его палаты выходили на ту же сторону. Виноградники, сады… Наверное, это и хотел увидеть бай Тишо. А перед глазами встала картина зеленой озими. Нет, сказал он себе. Последнее, что могло по-настоящему порадовать бай Тишо, что он взял с собой, были не топорщащиеся ветки миндаля, не голые виноградные лозы, а стая сизарей на фоне оранжево-золотистого заката. Он снова присел на край кровати и опять не мог отвести глаз от бай Тишо. Руки вытянуты по сторонам, кисти широкие, крестьянские, поросшие рыжими волосками, изрытые мелкими луночками, а пальцы — обрубки, без ногтей.

Вспомнилось, что слышал о нем и о следователе Георгиеве. Эта полицейская шкура вообразил, что через бай Тишо доберется до ядра нелегальной партийной организации; истязал его несколько месяцев, а когда понял, что теряет время попусту, приказал рвать ему ногти: не может не заговорить! После победы, после Девятого, попался-таки Георгиев. Привезли его прямо к бай Тишо: «Какую смерть определишь, такою и умрет!» Посмотрел на него бай Тишо: плюгавенький, ничтожный человечишка, сплющенная, полысевшая головенка, дрожит, на все готов, лишь бы шкуру свою спасти, — и сказал: «Я ведь не выше народа. Пусть народ судит». Приказал вернуть его к другим задержанным.

Около десяти дверь девятнадцатой палаты распахнулась, и тетя Славка упала на колени перед кроватью, прижавшись седой непокрытой головой к холодной груди. «Тишо! Тишо! Разве можно так сердце-то надрывать? Разве ж хватит одного сердца на весь белый свет? Ведь оно было у тебя самое обыкновенное, человеческое… Тишо, Тишо, что же ты наделал?»

Боль в животе вроде бы отпустила, он вернулся на площадку, и первое, что увидел, была большая пригоршня жита, которую Сивриев ссыпал себе в рот. Филипп смотрел, как он жует, как медленно поднимается и опускается его тяжелый подбородок, и спазм снова сжал желудок, тошнота подступила к горлу. Скрючившись от боли, он опять заспешил к кипарисам.

Стихли голоса, кладбище опустело. Примчалась стайка воробьев и с веселым щебетом опустилась на площадку. Тут же начались ссоры и бои за крошку хлеба, за половинку зернышка. Выявился и самый воинственный — ободранный сероватый воробьишка. Увидит, что собрат нашел крошку, налетает на него, а глядь, пока они дерутся, крошка исчезла, потому как кроме воюющих всегда находятся предпочитающие ухватить со стороны. Известная истина…

Неожиданно стайка вспорхнула, промчалась над ним и скрылась в зарослях акаций. Подобно привидению, из-за высоких глыб памятников возник дед Драган. Он странно подпрыгивал, обходя старые могилы, наклонялся, хватал горсти земли, сучок, камешек — что попадется — и бросал перед собой, что-то бормоча при этом. Словно он укрощал рой, подгоняя его к улью. Вот он приблизился к свежей могиле бай Тишо. Вдруг бросился вперед, сделал невероятный для его лет прыжок и упал, распростерши руки, на сырой холмик.

Церковный прислужник, пришедший забрать лопаты, завопил во весь голос:

— Ты чего разлегся? Туда же захотел, а?

Дед Драган махнул рукой: помолчи! — продолжая собирать осыпавшиеся комья земли и укладывать их аккуратно на могилу.

Филипп вышел из-за кипарисов, приблизился к ним; ему полегчало, боль утихла. Прислужник уставился на него мутными глазами — немало, видно, «принял» за упокой. Поднялся и дед Драган; отряхивая руки, поманил их таинственно к себе поближе.

— Видали? — спросил шепотом. — Я ее на место вернул.

— Кого?

— Душу.

— Душу?!

— Ну да, душу бай Тишо.

Прислужник икнул.

— Еле-еле догнал. Гляжу, тычется туда-сюда меж могил, как ярка, когда первеньким объягнится, а его отнимут. Тут я и начал — подгоняю ее, подгоняю, а она-то как подбежала поближе, так и признала место, как пчела улей. Признала могилу и в землю ш-р-р-р, ш-р-р-р. Теперь бай Тишо спокойно будет лежать… Во веки веков… И народ будет его почитать как святого. Ведь он, ребятки, свыше благодатью осенен. И бессмертен будет… И приидет воскресение его… — пропел он дребезжащим голоском.

— Какая она из себя? — осклабился прислужник.

— Кто?

— Да душа же.

— Как мышка. Как малюсенькая серенькая мышка. Кто бы другой увидал бы, сказал бы: мышка. Но меня не обманешь. Я ведь, ребятки, не думайте, что похваляюсь, я, как и бай Тишо, свыше помазан.

— Ты?! Свыше?

— Господь отличает некоторых, чтоб вели за собой стадо…

— Тебя-то точно… Тебя он в ослы определил, — прервал его прислужник. — Во всяком стаде положено иметь осла, чтобы поклажу было на кого взваливать.