Стены моей комнаты были покрыты расходившимися во все стороны бумажными листами. Мне хотелось иметь возможность следовать взглядом за всеми изгибами родственных связей. Чем больше они имели отдаленных и пестрящих именами ответвлений, тем более я был доволен. С 987 по 1929 год — какой кусок истории вывешен на моей стене, и все это для того, чтобы закончиться королем Иоанном, чье возвращение мы призывали на мотив «Руаяль»![14]
Все треволнения современной политики, пропаганда, расходившиеся по кабинетам листовки и брошюры — все всасывалось моим генеалогическим деревом. Проблемы с франком, черное воскресенье для партии радикалов, о котором говорили за столом, казались мне далекими и незначительными по сравнению с его ветвями, простиравшимися из X века и осенявшими Венгрию, Испанию, Португалию и Италию.
Это увлечение генеалогией и сводными таблицами сопровождало меня долгое время, и мне нелегко было от него отделаться.
Уже учась в Сорбонне, я начал вести факультатив по истории для учеников четвертого и третьего классов. К тому времени я отказался от сводного метода для своих записей: не без некоторых сожалений, но переплетение фактов стало слишком сложным и разбивало мои таблицы. Тем не менее мне казалось, что трудно найти более простой и педагогически правильный способ поведать детям о Столетней войне. До сих пор вижу, как покрываю грифельную доску фигурными скобками, которые были призваны графически обозначать последовательность причин и следствий. Цепочки событий не вмещались в тетради растерянных детей, и на задних рядах их матери молча, но совершенно категорически выражали свое неодобрение. В итоге этому разгулу причинно-следственных связей положило предел вмешательство директора. Испытанное тогда чувство стыда навсегда отвратило меня от сводных таблиц. Они и так протянули слишком долго.
Генеалогия, хронология, сводные таблицы свидетельствовали о неловком стремлении объять Историю во всей ее полноте. В наивности этого опыта и состоит его ценность.
Ребенок, погруженный в расцвеченную образами среду прошлого, стремится синхронизировать свое существование с этим прошлым, которое для него уже не столь доступно, как было для его родителей. Прошлое кажется ему чем-то чужеродным, но бесконечно желанным, отблеском сладости бытия, образом счастья. Это счастье уже позади, поэтому его необходимо обрести заново. Его поиск сразу же приобретает религиозный характер: это паломничество за благодатью. В какой-то момент возникает впечатление, что существование прошлого смешивается с существованием Бога. Обусловленные религиозной практикой жесты остаются поверхностными привычками: не думаю, чтобы в них был Бог. Он пребывал в прошлом, с которым я стремился воссоединиться. И без особенного понуждения я готов признать это причащение прошлому своим самым ранним религиозным опытом.
Поиск прошлого, становясь все более настоятельным, преобразовался в желание охватить его во всей полноте. Его поэтическая составляющая была намеренно отвергнута как соблазн. Она сохранялась в течении обычной жизни, в семейных разговорах, она трепетала в глубине моей души. Но я отказывался признавать, что она тоже принадлежит Истории, поскольку в ней не было полноты. Моим же конечным стремлением было избавить Историю от человеческого содержания, свести ее к упражнению памяти, к наглядной схеме.
Тем не менее исключительный характер этого аскетизма и этого стремления к синтезу позволяет лучше разглядеть суть исторического опыта во всей его наготе.
Наносные слои политики и культуры скрывают его и делают неузнаваемым. Его лишают незаинтересованности и склоняют к политической или религиозной апологетике. Его обмирщают, чтобы превратить в объективную науку.
Но в тот день XX века, когда сгинули все частные истории и человек, без подготовки и без посредников, был грубо брошен в Историю, это детское ощущение прошлого возродилось как последний рубеж сопротивления Истории, как последняя преграда слепому и животному подчинению ей. Или мы считаем, что История — элементарное движение, неумолимое и недружественное. Или же существует таинственное причащение человека к Истории: прикосновение к чему-то священному, погруженному во время; время, не уничтожаемое собственным ходом, где все эпохи объединены друг с другом. Я спрашиваю себя, не приходит ли современный историк — после того, как он преодолел все искушения иссушающей науки и мирских требований — к почти детскому видению Истории: чередование обремененных бытием веков представляется ему лишенным глубины и длительности, как нечто цельное, что можно охватить одним взглядом. Только смотрит он уже не глазами ребенка, поскольку дитя не может охватить все содержание человеческого бытия. Его ощущение полноты ложно и абстрактно. Тем не менее оно ценно как знак, как некая тенденция, позволяющая предположить, что историческое творчество есть феномен религиозного порядка. Рисуя себе собранные, объединенные времена, Ученый, отбросив объективность, испытывает святую радость: нечто не столь далекое от благодати.
14
В 1929 г. одним из претендентов на французский престол был т. н. Иоанн III — Жан д’Орлеан, герцог де Гиз (1874–1940). «Руаяль» — гимн «Аксьон франсез», отчасти анти-«Марсельеза».