Выбрать главу

Не помню уже, кто сказал из петрокоммуновцев:

— Чего ты с ними толкуешь, товарищ Воронин, или не видишь, какая сволота зеленая! Передавай в трибунал, и дело с концом!

Старик хмуро взглянул на говорившего, парень растерянно улыбнулся и тут же стал серьезным. Расталкивая толпу, к отцу пробилась молодая женщина и повалилась в ноги.

— Это все он, все он, старый... И Ваську научал, и проклясть грозился, — задыхаясь, быстро заговорила она.

— Цыц ты, язви б тебя, полохнутая, — зло прошамкал старик. — Домой, домой ступай да с маткой живи дружно, теперь на нас надежи не полагайте.

Молодая после этих слов еще сильнее запричитала, но старик пнул ее ногой и закричал на отца:

— Чего представленье устраиваешь? Веди, куда следовает!

— Арестовать! — сказал отец.

Их увели. И тут же паровоз дал гудок, вагоны дрогнули, звонкий лязг пробежал по всем буферам, и поезд пошел. Отец помахал ему вслед рукой.

* * *

Вижу зимнее утро. За окном черно. На столе желтый огонек светильника. Проснулся я оттого, что мать настойчиво зовет отца. Но он лежит недвижно. Мать кричит, тормошит его, но он будто не слышит.

— Да что же это! — в отчаянье кричит мать.

И я, и братишка стоим возле нее, плачем и зовем отца:

— Папа! Папа!

И откуда-то возникает маленький, сухонький старичок — местный фельдшер. На стуле, рядом с кроватью, лежит какая-то машинка. Фельдшер сует отцу в руку медные стержни, что-то делает с машинкой, и по ее кругу начинает двигаться стрелка, и руки отца оживают, их выворачивает, корежит, но отец по-прежнему лежит неподвижно, словно мертвец. Глядеть на это страшно, но я не могу оторваться, трясусь, всхлипываю, и вдруг отец подымается, и фельдшер тут же выключает машинку.

— Что это со мной? — не сразу приходя в себя, спрашивает отец.

Фельдшер говорит какое-то мудреное название болезни.

— Главное, все слышу, — недоумевает отец, — и как ты меня зовешь, и как ребята плачут, а ничего не могу, даже пальцем не шевельнуть...

— Менять, менять обстановку, — твердо говорит фельдшер. — Иначе разобьет паралич!

Не этой, а другой ночью прибежал посыльный Володя Полуярков: к нам двигалась банда. Мать металась по избе, а отец, как и в тот раз, лежал недвижно. И опять фельдшер включал свою машину, и опять она выламывала руки отцу, пока он не очнулся. И, не спрашивая Володю, — все слышал, звал, о чем тот говорил, — сразу же сказал:

— Приготовь лошадей, Володя, надо увозить ребят.

Ночная степь. Она запомнилась мне на всю жизнь. Много потом я видел степей и читал про них, но никогда не забуду ту, чужую, враждебную степь, в которой убили Дорофеева, убили первого комсомольца Полтавки, ту, по которой мчали нас лошади. Ни звезд, ни неба — мгла во все стороны, и только смутно чернеют крупы лошадей, да качается перед глазами согнутая спина молоденького Володи Полуяркова, да мать, прижимающая нас к себе; и ветер, и снег в лицо, и всюду глухая, черная пустота, и на небе ни единой звезды, будто мы мчимся в пропасть.

А сзади слышится топот, доносятся крики.

— Володенька, Володя! — плачет от страха мать.

— Нас убьют! Убьют! — кричим мы с братом.

И до сих пор не знаю, — была ли то погоня за нами, выл ли ветер, перепуганные ли наши сердца стучали, как дробный топот копыт. Не знаю...

В центр для лечения отец не поехал. Его направили на работу в Кустанай.

Запомнилась пыль. Зной. Запомнился большой дом на краю улицы, в котором разместилась контора и наша семья, просторный двор и неработающая паровая мельница с длинным подземным ходом, где так удобно было прятаться от «палочки-застукалочки».

В городе было голодно. Особенно тяжело жилось беженцам, они ушли от голодного мора со своих мест и не нашли сытости здесь. Среди них немало было жителей Поволжья. Они ютились в недостроенном двухэтажном кирпичном доме, — и первый и второй этажи были заполнены женщинами, детьми, стариками. Их я увидел, когда отец в двумя петрокоммуновцами и Володей Полуярковым принес им мешок хлеба.

Как на пришельцев из иного мира глядели на нас эти люди. Они лежали и сидели на полу в тряпье, грязные, обросшие, с ввалившимися глазами, безгубые. Это были дистрофики, хотя в то время еще и не бытовало это страшное слово. Смрадом, тленом был наполнен воздух. С тех пор я узнал запах голода.

Беженцы с криками бросились к отцу, как только он вытащил из мешка первый кусок. Отец исчез в галдящей, машущей руками людской мешанине, а когда вырвался, то был уже без мешка, без фуражки, встрепанный и растерянный. Такими же были и петрокоммуновцы, пытавшиеся ему помочь.

— Ну, черта с два теперь слабым достанется, — сказал отец, переводя дух.