— Ох уж этот Грейнджер! — сказала теперь Хава, счастливо покачивая головой от захватывающих воспоминаний о нем в сравнении со скучной реальностью меня. — Такой чокнутый танцор! Все мальчики говорили: «Это новые движения такие?» И помнишь, твоя Эйми нам сказала: «Нет, это старые!» Помнишь? Но его с тобой в этот раз нету? Жалко. Ох, Грейнджер такой веселый парень! — Молодые женщины в комнате рассмеялись и закачали головами, и завздыхали, а потом вновь упало молчание, и до меня наконец-то начало доходить, что я прервала девичник, добрый междусобойчик, который через минуту возобновился на волоф. Не желая уходить в полную тьму спальни, я откинулась на спинку дивана и пустила беседу омывать себя, а одежде дала сушиться прямо на теле. Рядом со мной своим двором правила Хава: два часа историй, которые — из того, что я могла определить, — варьировались от смешных до скорбных и праведно оскорбленных, но никогда не дотягивавших до гнева. Проводниками мне служили смех и вздохи — и снимки с ее телефона, которыми она посверкивала посреди некоторых рассказов и мимолетно поясняла по-английски, если я особо о чем-то спрашивала. Я поняла, что у нее беда любовная: молодой полицейский из Банджула, с которым она редко видится, — и большой план, уже предвкушаемый: отправиться на пляж, когда дожди закончатся, на семейную сходку, куда пригласят и полицейского. Она показала мне фотографию с такого же мероприятия в прошлом году: панорамный снимок, куда попало человек сто. Я засекла ее в переднем ряду и отметила отсутствие косынки — вместо нее на голове были шелковые накладные пряди, разделенные посередине и падавшие ей на плечи.
— Другая прическа, — сказала я, и Хава рассмеялась, поднесла руки к хиджабу и сняла его, явив четыре дюйма ее собственных волос, закрученных в маленькие дреды.
— Но так медленно отрастает, ох!
Не сразу сумела я вычислить, что Хава — относительная редкость в деревне, девушка среднего класса. Дочь двух университетских преподавателей — я не встречалась ни с одним: отец ее работал теперь в Милане регулировщиком дорожного движения, а мать жила в городе и по-прежнему преподавала в университете. Отец ее уехал, как выражались в деревне, «через черный ход», вместе со старшим братом Хавы — они пересекли Сахару в Ливию, а затем совершили опасный переход до Лампедузы. Через два года, уже женившись на итальянке, он прислал вызов другому брату, но случилось это шесть лет назад, и если Хава до сих пор и ждала, когда вызовут ее, то была слишком горда и мне не говорила. Деньги, присылаемые отцом домой, добавили участку некоторой роскоши, редкой для деревни: трактор, обширный участок частной земли, туалет, хоть и не подсоединенный ни к какой канализации, и телевизор, хотя тот не работал. На само́м участке жили четыре жены покойного дедушки Хавы и множество детей, внуков и правнуков, рожденных от всех его союзов, в вечно меняющихся комбинациях. Никогда не удавалось отыскать всех родителей этих детей: лишь бабушки оставались постоянными, передавали грудничков и ползунов взад-вперед между собой и Хаве, которая, несмотря на свою молодость, часто казалась мне главой всего семейства или, по меньшей мере, его душой. Она была из тех, кто притягивает к себе всех. Подчеркнуто хорошенькая, с совершенно круглым иссиня-черным лицом, ярко-диснеевскими чертами, очень красивыми длинными ресницами и чем-то восхитительно утиным в полной и вытянутой вперед верхней губе. Все, кому хотелось легкости, дурачества или чтобы их просто игриво подразнили часок-другой, приходили обычно к Хаве, и та равно интересовалась всеми, хотела услышать все новости, сколь угодно заурядные или обыденные («Так ты просто на рынок пошла? Ой, рассказывай же! И кто там был? А рыбник был?»). Она была бы алмазом в короне любой маленькой деревни где угодно. В отличие от меня, она вообще не презирала сельскую жизнь: любила ее малость, сплетни, повторения и семейную близость. Ей нравилось, что ей есть дело до дел всех, и наоборот. Каждый день к нам приходила соседка Хавы с более трудной любовной прорухой, чем у нее: она влюбилась в мальчика, за которого родители не пускали ее замуж, — и держалась с Хавой за руки, жалуясь и плача, часто уходила от нас только в час ночи, и все же, заметила я, уходила она, неизменно улыбаясь. Я пыталась припомнить, оказывала ли я когда-нибудь такую услугу какой-нибудь подружке. Мне хотелось больше узнать об этих любовных неурядицах, но переводить Хаве наскучивало, и в ее нетерпеливом изводе два часа разговоров усохли до пары фраз («Ну, она говорит, что он очень красивый и добрый и они никогда не поженятся. Так грустно! Говорю тебе, ночь сегодня не засну! Но ладно тебе: неужели ты хоть чуть-чуть волоф еще не выучила?»). Иногда к Хаве приходили гости и, завидя меня в моем темном углу, смотрели настороженно и поворачивались уходить, ибо точно так же, как Хаву повсюду все знали как вестника легкости, человека, чье само присутствие несет облегчение от горестей, всем вскоре стало ясно, что гостья из Англии не привезла с собой ничего, кроме тягости и сокрушенья. Все угрюмые вопросы, какие, чувствовала я, нужно задавать с ручкой в руке, насчет сокращения нищеты, или нехватки припасов для школы, или явных трудностей собственной жизни Хавы — а к ним теперь прибавились еще и трудности сезона дождей, москиты, угроза недолеченной малярии, — все это отталкивало наших гостей и сильно испытывало Хавино терпение. Разговоры о политике ее не интересовали — если только та не была заговорщической, сугубо местной и не касалась ее знакомых непосредственно, — а кроме того не любила она никаких утомительных разговоров о религии или культуре. Как и все, молилась и ходила в мечеть, но, насколько я могла судить, никакого серьезного интереса к религии у нее не было. Она была из тех девушек, кто хочет от своей жизни только одного: чтоб было весело. Такой тип людей я отлично помнила по своим школьным годам, такие девочки всегда ставили меня в тупик — и до сих пор ставят, — и я озадачивала Хаву в той же мере. Каждый вечер я ложилась на полу с нею рядом, на соседние матрасы, благодарная за ту голубую ауру, что испускал ее «Самсунг», пока она пролистывала текстовые сообщения и фотоснимки, иногда — до глубокой ночи, смеясь или вздыхая от картинок, что ее развлекали, рассеивая тьму и облегчая нужду в разговорах. Но ничего, похоже, не вызывало ее негодования или серьезного уныния, и, быть может, поскольку я видела столько всякого, что именно эти эмоции вызывало во мне, каждый день, я ловила себя на том, что меня снедает извращенное желание и в ней пробудить те же чувства. Однажды ночью, пока мы с ней лежали бок о бок, а она опять рассуждала о том, как весело было с Грейнджером, какой он крутой и клевый, я спросила у нее, как она относится к обещанию их Президента лично обезглавить любого гомосексуалиста, какого он отыщет у себя в стране[106]. Она цвиркнула зубом и продолжала проматывать сообщения:
106
Президент Гамбии (1996–2017) Яйя Абдул-Азиз Джамус Джункунг Джамме (р. 1965) сделал такое заявление в мае 2008 г. Гомосексуализм в Гамбии уголовно наказуем, хотя нынешний президент Адама Бэрроу утверждает, что антигейские законы применяться не будут.