Выбрать главу
о воротится домой: ну, загуляла малость с клиентами, нечего паниковать по этому поводу, а тем паче думать, будто она все же наконец решилась бросить его, так ведь? И его даже потянуло пошляться по Вилье, завернуть в «Золотую Раковину», повидаться с тамошними оркестрантами, времечко провести. А сучонок, наоборот, совсем посмурнел, сидел, повесив голову и руки уронив, и к похлебке даже не притронулся, ложка так и осталась лежать на деревянном столе, среди перышек лука и листочков кинзы, и Мунтра почувствовал, как где-то в глубине нутра закипает злоба на него: сидит как в воду опущенный, какая там музыка в парке, какие пивняки, лишь бы не трогали, лишь бы не надо было рот раскрывать и кого-то слушать, лишь бы затвориться в самом себе наглухо и отключиться от всего окружающего мира, и даже иногда хочется треснуть его с размаху, чтобы вывести из столбняка, да только не поможет это, сучонок уже достаточно взрослый, чтобы понимать, что делает и в какие передряги влипает – вот как в эту, с Нормой. Эй, сказал ему Мунра, так что там с твоей телкой? Луисми еще сильней ссутулился, уперся локтями в столешницу, запустил пальцы в свою волосню, а Мунра не отставал: ну, давай-давай, выкладывай, что там было? – и тот тогда, ну, точь-в-точь как мамаша его, чтоб ей, с этаким театральным тяжелым вздохом залпом выдул бутылку пива и сейчас же показал Лупе ла Каррере: неси, мол, третью, вот же разошелся, сукин сын, а, между прочим, каждая бутылочка тут по двадцать пять – дождался, когда откупорят, и стал рассказывать Мунре, что произошло: вошел он в приемный покой и начал справляться насчет Нормы, сестры его сперва в упор не видели, но в конце концов послали к какому-то заваленному бумагами столу, а сидевшая за ним крашеная блондинка сказала, что она, мол, социальный работник и попросила документы Нормы – свидетельство о рождении, свидетельство о браке, в доказательство их законных отношений, а у него, само собой, ничего такого не было, а блондинка тогда сказала, что полиция уже выехала сюда и сейчас его задержит за растление малолетних, потому что в клинике черт знает как проведали, что Норма – несовершеннолетняя, что ей всего тринадцать лет и… При этих словах пиво пошло Мунре не в то горло, он поперхнулся и закашлялся, потому что понятия не имел, что Норма – еще такая малявка, ребенок почти, по ней никак не скажешь: она, что называется, в теле, рослая и фигуристая. Твою же мать, придурок, выговорил он, прокашлявшись, что ж ты за долболоб-то такой, как же тебя угораздило связаться с малолеткой, тебя же просто чудом не повязали прямо там и не сунули с ходу в каталажку, ты что же – не знал, что не сможешь жениться на ней, а тот ему – а вот могу, потому что Норма – никакая не девчонка, а женщина и притом достаточно зрелая, чтобы самой решать, с кем ей крутить любовь, и вот его бабушка, к примеру, в тринадцать лет была уже замужем за тем, от кого родила тетю Негру, а Мунра, теребя усы, ответил ему так: придурок, не катит твоя отмазка, так было сто лет назад, теперь законы поменялись, тупица, теперь даже с позволения родителей нельзя жениться на таких соплячках, так что забудь о ней, пока еще сильней не вляпался, и пари держу, она сама все растрепала социальщице из чистой бабьей вредности. Однако придурок даже не слушал его, а только мотал башкой, отказываясь даже сначала подумать ею, и твердил: нет, не могу ее бросить, должен найтись какой-то способ спасти ее, выцарапать из больницы, у нее, мол, никого на свете нет, кроме него, нельзя ее оставлять, тем более сейчас, когда она ждет ребенка, но черт его знает, как вытащить ее оттуда, чтоб они опять были вместе, и покуда он лопотал всю эту чушь, Мунра молча смотрел на него и, вспоминая залитые кровью ляжки Нормы и здоровенное пятно, оставшееся на обивке сиденья, сильно сомневался, что она по-прежнему беременна, если вообще была, и пузо у нее так раздулось не от каких-нибудь там глистов, бабы они все такие, и любая с удовольствием разыграет такой спектакль, чтоб покрепче привязать к себе сожителя и поиметь с него что-нибудь, но вслух он сомнения свои высказывать поостерегся, потому что какое ему в сущности дело до всего этого бардака, до Нормы, до Луисми и до их предполагаемого ребеночка, тем паче что сучонку этому хоть кол на голове теши – мало Мунра с ним возился, вразумлял, наставлял, объяснял, что надо делать, а чего нет, а тот его бескорыстные советы пропускал мимо ушей, всегда норовил поступить по-своему и на своем настоять, вместо чтоб прислушаться к мудрым словам отчима. И Чабела – тоже такая. Один к одному. Дураки оба беспросветные. И упрямы, мать их, хуже мулов, и еще очень много о себе понимают: слова им не скажи, всегда найдут, к чему прицепиться, чтоб устроить скандал, так что каждый раз приходилось идти на попятный, уступать да еще прощения просить, если чем обидел. Вот взять хоть тот случай, год назад, когда Мунре пофартило поработать на муниципальных выборах в Вильягарбосе, продвигать кандидата от Партии, то есть от властей, а тот платил ему за каждого, кто примет участие в избирательной кампании, и тогда-то он свел знакомство с политиками, с важными людьми, и они его узнавали на улице, здоровались за руку и звали не Мунрой каким, а уважительно – доном Исайасом, и он одно время даже прославился, когда кандидат в алькальды Вильягарбосы, лиценциат Адольфо Перес Прието, захотел сфотографироваться с ним, с Мунрой, который напялил майку с логотипом партии и бейсболку с именем Переса Прието, и тут прикатили невесть откуда кресло на колесиках, усадили в него, чтобы на фото вышло, как кандидат везет беднягу-инвалида, и оба улыбались до ушей, а Мунра впервые увидел свое лицо таких размеров – на трассе, при въезде в Вилью, если ехать из Матакокуйте, повесили огромный яркий билборд и подписали что-то вроде «Перес Прието держит слово», и ведь в самом деле сдержал, потому что после съемки кресло это подарили Мунре, хоть он и не любил инвалидные коляски, потому что не считал себя немощной развалиной, да и на самом деле очень даже мог ходить сам и даже без костылей, и вот скажи, на хрена же ему коляска, если у него обе ноги целые, вот одна, а вот другая, ну, правда, левая чуточку покороче правой и как бы загнута внутрь, однако же своя, живая и растет откуда надо, смотри. Ну и зачем тогда ему инвалидное кресло? Вот он и продал его, потому что прекрасно обходился своим костылем и пикапом, который вез его куда угодно, жаль только, что лафа эта предвыборная длилась всего полгода, деньги платили хорошие, а всех дел-то было – бывать на всех митингах и хлопать всему, что ни скажет Перес Прието, и потом пасть разевать и вопить погромче не важно что: Перес Прието, ура-ра-ра! – и за это платили ему по две сотни в день и еще по две сотни за каждого, кого приведет с собой и зарегистрирует, да плюс к тому – жратвы навалом, да еще кое-какие инструменты давали и кое-чего для строительства, и, наверно, потому, что Мунра в жизни своей ни за кого не голосовал, он принялся и Чабелу убеждать, чтоб тоже пошла в активистки и у себя в Эскалибуре агитировала девиц, состоявших у нее под началом, и даже клиентов: кандидату – сторонники, нам – деньжат, разве плохо? Однако Чабела все истолковала в дурную сторону, решила, что он не совет добрый ей дает, а говорит – Чабела, рот закрой и делай, что велят, и возмутилась до такой степени, что подняла дикий ор посреди улицы, обозвала его конченым идиотом, безмозглым кретином, который смел подумать, будто она, ОНА пойдет клянчить милостыню у этой телятской Партии, уподобясь тебе, Мунра, человеку без матери, без чести, без стыда, шелудивому псу, который ничего, кроме жалости, не вызывает, да как тебе в лоб влетело, что у меня есть время отлизывать этому пердуну Пересу Прието – и все это средь бела дня, посреди улицы, как уж было сказано, в двух шагах от входа в «Золотую Раковину», при всем честном народе, до усрачки хохотавшем над обоими, над бранью и оскорблениями Чабелы, а Мунра – делать нечего – снес обиду, ибо знал, что бессмысленно и даже гибельно продолжать спор: скандалить с женой – все равно что проглотить гранату с выдернутой чекой. И он промолчал, но пообещал себе, что впредь никогда никуда ее не пригласит и ничего ей не купит, нитки вонючей не подарит с тех денег, которые честно заработал на выборах, вперед тебе, потаскухе, наука будет, чтоб знала, на кого хвост подымать. Но вот только он никак не ожидал, что сучонок Луисми тоже вдруг упрется и выступит, как его мамаша, потому что он, подонок такой, разнообразия ради и чтобы навыка не лишиться, потерял и фарт, и деньги, и даже не знал, что ему делать со своей жизнью, а мамаша долбила ему темя день и ночь – он, дескать, вечно без гроша, он никогда не дает денег на хозяйство и за аренду не платит, и долго ли еще, интересовалась она, сучонок намерен сидеть у нее на шее, ему ведь, между прочим, уже восемнадцать лет, пора бы уж начать зарабатывать и мать содержать, мать, родившую его в муках и растившую с такими жертвами, дать ей возможность бросить ремесло вместо того, чтобы сутками напролет развлекаться с Ведьмой, или в придорожных забегаловках, или в городском парке вместе с таким же сбродом да тратить на всякую дрянь те скудные деньги, которые ему иногда по случайности перепадали. Вот потому Мунра и позвал пасынка поучаствовать в кампании: давай, сказал он ему, тебе подойдет, тем более что это ж только пока выборы, и никто же тебя не заставляет голосов