дутого живота, который в конце концов выдаст ее, едва лишь Луисми проведет по нему ладонью, но он ни разу даже не попытался. Он вообще ничего не предпринимал в ту ночь, лишь неподвижно лежал рядом с ней и вздохнул, когда она, истомившись этой неопределенностью или устав ждать, решила взять инициативу на себя и принялась играть с его членом, подергивая и поглаживая его точно так же, как сколько-то лет назад, когда купала Густаво или Маноло, и забавно было смотреть, как их сосисочки, чем больше их теребить, тем больше крепнут и распрямляются. И Луисми, в точности как они, замер, пока она ласкала его, и только сдавленно заурчал, когда Норма взобралась сверху, уселась на его костлявые бедра и принялась двигаться вперед-назад, вверх-вниз, в том лихорадочном ритме, который так нравился Пепе, но Луисми вроде бы оставался к ее усилиям безразличен, по крайней мере ни разу не застонал от наслаждения, ни разу не взял ее за груди, не обхватил бедра, ничего такого не было, молчал и не шевелился, так что Норма, не видевшая в темноте его лицо, решила даже, что он уснул под ней, и, униженная до слез, выступивших в уголках глаз, слезла, вся в поту от этих бесплодных усилий, легла на матрас, повернулась спиной, уставилась на бархатистую полоску черного неба, видневшуюся над деревянным щитом, который Луисми приспособил вместо двери, и собралась уж было заснуть, как почувствовала сзади какое-то шевеление, и рука робко легла ей на голое бедро, а сухие губы прильнули к спине меж лопаток, и Норма, затрепетав, отвела руку назад, но на этот раз активность проявил он сам и, не отрывая губ от ее спины, одним толчком проник в Норму, причем с удивительной даже какой-то легкостью, если учесть, что вошел он не туда, где был в первый раз, а рядышком, в ту единственную дырочку в ее теле, которую Пепе так и не смог освоить, потому что Норме такой способ любви был гадок, и потом она всегда опасалась, что будет больно, а вот с Луисми все получилось иначе, очень даже приятно получилось, наверно, оттого, что он не наваливался на нее всей своей тяжестью или просто двигался он по-другому, входил и выходил в каком-то особенном ритме, так что вдруг она, не сдержавшись, даже застонала от наслаждения, и хоть был этот стон еле слышен, но Луисми опять замер, словно окаменел от страха, и опять пришлось ей, чтоб довести его до пика и разрядки, чтоб почувствовать, как он кончает, взять дело в свои руки и в отчаянном желании завершить процедуру раз и навсегда после нескончаемой и неистовой тряски, Норма, насадившись на него, можно сказать, до отказу, почувствовала вдруг, что Луисми опять же без единого слова положил руку ей на бедро и очень осторожно, как бы даже извиняясь, высвободил совершенно обмякшую плоть. Неизвестно, в котором часу удалось наконец ей заснуть, но когда, разбуженная резью в переполненном пузыре, она открыла глаза, был уже белый день. Попыталась разбудить Луисми, спросить у него, где тут уборная, но он не отзывался, даже когда она стала трясти его за плечо – продолжал спать, свернувшись в клубок на матрасе, и под смуглой кожей жалостно проступали позвонки. Он был такой тощий, что показался Норме даже моложе ее самой – ребра торчат, хилый отросток испуганной улиткой укрылся в поросли под впалым животом, руки тонкие, пухлые губы обхватили большой палец, который он сосал во сне. Норма села на матрасе, набросила на себя то же платье, в каком была вчера, надеясь, что от ее движений Луисми проснется, но он продолжал спать, держа палец во рту, и не проснулся, даже когда она поднялась и отодвинула деревянный щит, заменявший дверь, и вышла в патио, а там присела на корточки в углу и справила нужду. Облегчившись наконец, потрясла задом, смахивая последнюю каплю, грозившую скатиться вдоль ляжки, поднялась, опустила подол и взглянула на кирпичный дом, высившийся в другом конце двора, и удивилась, увидав, что какая-то женщина с длинными кудрявыми волосами подает ей знаки из окна. Норма оглянулась, чтобы убедиться, что, кроме нее, в патио никого и звать больше некого. Что же ты, котик, свинячишь тут, сказала женщина, чуть только Норма приблизилась. Толстые губы в ярко-красной помаде улыбались. На голые плечи падали распущенные, влажные от утренней сырости волосы, рыжевато-каштановым нимбом стоявшие вокруг сильно напудренного лица с темными трещинами в тех местах, где штукатурка осыпалась. Это, наверно, мать Луисми, сообразила Норма, вот и волосы такие же, и от стыда ее прямо бросило в жар. Женщина закурила. Уборная здесь, внутри, сказала она, выпустив первую струйку дыма поверх головы Нормы, и показала сигаретой себе за плечо. Если надо – проходи, не робей, я не кусаюсь. Норма кивнула, засмотревшись на два ряда безупречных, хоть и пожелтевших зубов, появившихся, когда открылся этот пунцовый, по-клоунски ярко накрашенный рот. Чабела меня зовут, сказала женщина. А тебя? Норма, ответила девушка, выдержав для приличия краткую паузу. Норма… повторила Чабела, Норма… Знаешь, что? Ты – вылитая Кларита, моя младшая сестренка. Я ее не видала хрен знает сколько, но ты ужас до чего похожа на нее. И, наверно, такая же поблядушка, а? Потому что пришла перепихнуться с этим сучонком, правильно я говорю, а? – она изогнула тоненькие, подрисованные черным карандашом брови и ткнула дымящейся сигаретой в сторону лачуги, где все еще спал Луисми. Норма закусила губы и залилась краской, когда Чабела, по-своему истолковав ее молчание, зашлась пронзительным смехом, который сменился криком, пролетевшим в туманном утреннем воздухе и наверняка слышным даже на трассе: Ты вляпался, сучонок! С малолеткой связался! А потом снова обратилась к Норме с ангельской, но несколько натянутой улыбкой: Нет, котик, правда, ты крепко машешь на сестренку Клариту, но, знаешь, тебе срочно надо помыться, от тебя несет тухлой рыбой, и переодеться – это твое платьице все грязное. Другого у меня нет, призналась Норма тоненьким голоском, и Чабела негодующе округлила глаза. Потом в последний раз глубоко затянулась и швырнула тлеющий окурок во двор. Поведя не без изящества плечом, она приказала Норме войти, но та замялась. Ну, давай же, что ты там телишься, крикнула женщина и скрылась. Норма обогнула дом и вошла в открытую дверь, которая вела в комнату, служившую, видно, одновременно кухней, столовой и гостиной: стены были выкрашены в зеленый цвет разных оттенков, и пахло здесь табачным дымом, печной золой и перегаром. Посреди комнаты в кресле развалился, широко расставив ноги и сложив руки на животе, человек в темных очках, с жидкими седыми усами. Он смотрел телевизор, убавив громкость до минимума. Норма потопталась на пороге, пробормотала «здрасьте», а когда торопливо проходила мимо телевизора, пригнулась, чтобы не мешать смотреть, но уже через секунду, когда сидевший вдруг открыл рот и выдал длинную и звучную руладу храпа, поняла, что он крепко спит. Норма пошла на запах сигаретного дыма и хрипловатый голос Чабелы, не замолкавшей ни на минуту, миновала короткий коридор и остановилась перед единственной открытой дверью. Это моя спаленка, сказала Чабела, нравится? И, не дожидаясь ответа, продолжала: Я сама цвета подбирала, хотела, чтоб вышло, как в доме гейши. Вот у меня тут несколько платьев, которые я не ношу, думала отдать их эскалибурским монашкам, но от этих нахалок вонючих спасибо не дождешься, так что перебьются. Норма рассматривала черно-красные стены, белые тюлевые занавески, пожелтевшие от сырости и никотина, огромную, чуть не во всю комнату кровать, на которой лежала огромная груда одежды, туфель, тюбиков с кремом и прочей косметикой, вешалки и лифчики. Ну-ка, примерь вот это, велела Чабела. На руке у нее висело платье – лайкровое, красное, в синий горошек. Да что ты, котик, там оцепенела, входи, наконец, сказано же – я не кусаюсь. Как, говоришь, тебя зовут? Норма открыла было рот для ответа, но Чабела, не давая ей вставить слово, продолжала без умолку: Наш мир – он для живых, веско припечатала она, а уши развесишь, хайло разинешь – раздавят. Потребуй, чтоб сучонок тебя приодел малость. Что ты глазками-то хлопаешь, все они одинаковые, все дармоеды, захребетники, их погонять надо все время, чтоб хоть какой-то прок от них был, и мой сучонок не лучше прочих, с ним только так и можно: или ты его в кулаке держишь, или он все деньги спустит на свою наркоту поганую и тебе на шею сядет, Кларита. Я знаю, что говорю, и его, дурня несчастного, я знаю досконально со всеми его заморочками и фортелями, да и как не знать, если я его родила, так что слушай меня и делай, что говорю: стребуй с него одежонку, и пусть денег тебе дает на расходы, чтоб не стыдно было прошвырнуться по Вилье, слушай-слушай меня: ихнего брата надо крепко держать за одно место, и чтоб дрын в постоянной работе был, тогда не потянет на сторону. Норма кивнула, но все же ей пришлось поднести ладонь ко рту, скрывая улыбку, от которой не смогла удержаться, когда Чабела на миг замолчала, и тогда слышен стал оглушительный храп человека перед телевизором. Я тебя учу, дура, а ты ржешь, гляди, не обосрись со смеху, укорила ее Чабела, но и сама заулыбалась, показывая свои крупные зеленовато-желтые зубищи. Вот что с ним стало, а ведь, пока не попал в аварию, был когда-то мужчина на все сто, на земле стоял прочно. Ты погляди, Кларита, как мне его суродовали, во что превратили – ведь просто рухлядь какая-то стал, бестолочь, пьянь, придешь с работы вся уделанная, живого места не