азаться, перелез назад, расстегнул ширинку, а штаны стаскивать не стал, потому что – ищи дурака светить голым задом перед этими выродками, пристроился между вскинутых ног, взмолился, собрав всю свою веру, чтобы встало, затвердело хоть малость, хотя бы для того, чтоб изобразить, что дрючит ее, и не осрамиться перед приятелями, и, вспоминая девчонку с догом, сумел все-таки, незаметно помогая себе правой рукой, просунуть кончик в липкую впадину – но в этот миг почувствовал, что внизу живота у него стало горячо и мокро. Взглянул вниз и увидел, как ширинка и край трусов вдруг потемнели, вскрикнул от омерзения и отлетел спиной вперед к раздвижной двери фургона, а все, кто сидел в нем, сперва на секунду онемели, а потом грохнули хохотом с переливами, тыча пальцами в мокрый перед его брюк и в струю мочи, все еще бившую между ног девицы. Обоссала! Обоссала она его – вопили они. Брандо ей засадил, а она его обоссала! Ах, свинья, ах, шлюха позорная! И никто не удержал Брандо, когда он бросился на женщину и влепил ей оплеуху – вся компания продолжала веселиться. И счастье еще, что в этот миг Мунра затормозил метрах в пятидесяти от развязки Лос-Пабло, стал ворчать, что в машине воняет мочой, и потребовал, чтобы девку выкинули на обочину – иначе Брандо разбил бы ей лицо, вышиб зубы, а может, даже и прикончил за то, что облила своей вонючей мочой, а главное – выставила на посмешище перед бессердечными подонками, которые, наверно, еще много лет будут потешаться над этим происшествием, и сдержался потому лишь, что знал – они разойдутся еще пуще, если он хотя бы даст понять, что их шуточки его задевают, и, быть может, для того, чтобы отвлечь их и заставить позабыть о досадной истории, а может, и потому, что надоел многолетний ежедневный онанизм, Брандо стал любовником Летисии, задастой негритянки лет на десять старше него, строившей ему глазки всякий раз, как они встречались в лавке дона Роке. Она была замужем за нефтяником, работавшим в Палогачо, целые дни была одна и помирала со скуки – ну, или, по крайней мере, так она сообщала всем, кто хотел ее слушать, покупая сигареты. Брандо с ней в разговоры не вступал, внимания на ее взгляды из-за прилавка не обращал, потому что почти всегда был слишком занят попытками обыграть какого-нибудь юнца у игрового автомата, стоявшего на тротуаре. Разговаривать он с ней не разговаривал, но на задницу ее поглядывал откровенно и бесстыдно, и Летисия, несомненно, это замечала, потому что начинала еще сильней качать крутыми бедрами, вертеть задом, будто созданным, чтобы его кусали, щипали, хлестали. Однажды на виду у дружков, сидевших в парке, она ему подмигнула и подала знак, и Брандо ничего не оставалось, как двинуться за ней следом. Везунчик, сказали ему, когда он вернулся и поведал, что она открыла ему дверь, пригласила войти и без лишних слов задрала подол сзади, показывая, что под юбкой у нее ничего. Трахнул ее прямо там, в передней, рассказывал Брандо приятелям, сперва стоя, а потом на диване в гостиной, а потом – на втором этаже, когда она, прячась за шторами, высунулась из окна и смотрела – вдруг муж сегодня вернется с работы раньше обычного. А на супружескую кровать не пустила, дура. И в рот взять не согласилась, говоря, что ей это не нравится и что ее тошнит от запаха спермы. Меня тошнит от того, как от тебя несет, думал юноша, но вслух не сказал ничего. Ему было очень приятно пилить ее, поставив раком или на четвереньки. А она, перемежая слова стонами, умоляла дергать ее за волосы, покрепче сжимать ягодицы, развести их пошире, чтобы засадить поглубже или в зад и кончить туда. Да вот беда – кончить-то как раз Брандо не мог никак. Но об этом приятелям, разумеется, рассказывать не стал. Сама Летисия этого не заметила, а если даже и заметила, то в таком запале ей это было без разницы – она была счастлива, что Брандо пришел, и присунул, и довел до оргазма. Она твердила, что он – лучший любовник из всех, что были у нее, самый внимательный к нуждам женщины и самый долгоиграющий: она кончала раз по девятьсот, покуда утомленный, взмокший и все более пресытившийся Брандо, стоя сзади, накачивал ее. Удовольствие, которое он получал еще недавно, мало-помалу сменялось отвращением, по мере того как исходивший от Летисии смрад набирал силу с каждым ее оргазмом, застревал в ноздрях, позывал на рвоту. И без толку было закрывать глаза и вызывать образ той девчонки с догом, видеть ее детски нежную и безобидную щелку, наверняка пахнущую медовой малиной – пряная реальность Летисии, источающей ароматы рыбной лавки, приводили к тому, что он обмякал и должен был притворяться, что кончил. Отстранялся и торопливо запирался в ванной, стягивал скользкую, но пустую внутри резинку, швырял ее в унитаз, а потом долго мыл руки, член, яички и вообще все, что соприкасалось с Летисией, но все равно иногда, вернувшись домой, несколько раз принимал душ, потому что никак не мог отделаться от ее назойливого смрада. Но приятелям в парке он этого не рассказывал. Приятелям в парке он во всех подробностях живописал, как бились о его бедра и живот эти черные полушария. И с не меньшей охотой повествовал, как Летисия брала у него в рот или как молила спустить ей на лицо или на груди, то есть о том, чего никогда не было и что он брал из порнухи. Не говорил и что ему не раз хотелось послать негритянку подальше; никогда больше не приходить к ней и не трахать ее, хотя на самом деле очень нуждался в ней – в реальных, а не выдуманных ощущениях, которые испытывал, когда видел, как ходят влево-вправо ее черные ягодицы, когда слышал ее истомные стоны, когда ощущал, как тугое, хоть и зловонное, лоно стискивает его, и все это было нужно, чтобы продолжать эти скабрезные рассказы для развлечения приятелей – может, тогда они забудут наконец про обоссавшую его шлюху. Потому что они, козлы, продолжали дразнить его той историей – они, мать их, которые трахали все, что движется, и даже не брезговали – когда за деньги, нужные на покупку спиртного и наркотиков, а когда и бесплатно, для удовольствия – перепихнуться с педерастами, волнами накатывавшими на Вилью во время карнавалов. Это вот поначалу казалось Брандо чем-то чудовищно оскорбительным, но постепенно он привык, внял доводам своих дружков: Да быть того не может, чтоб тебе ни разу не отсасывал парень, говорил Вилли, еле ворочая отяжелевшим от кокса языком. Не знаешь, какого удовольствия себя лишаешь, подхватывал Боррега, отсосут, дадут и возьмут. Да ты закрой глаза, добавлял Мутант, думай о какой-нибудь телке и кайф лови. Нет, ты правда – никогда? – интересовались они с глумливыми улыбочками. Ну-у, ты самой сласти, значит, не пробовал: вот паренек какой-нибудь застенчивый и нежный, который даже постанывает, как щенок, когда посасывает тебе яички. И обязательно эти подонки находили способ перевернуть все так, чтобы подколоть Брандо, а когда он пытался отвечать и выставить их извращенцами, то непременно получался придурком-сопляком, ничего в жизни не видевшим. Что с него взять, если его даже пьяная шлюха умудрилась обоссать! Однако с пассивными не все было так сладко, так легко и просто, и Брандо знал это. Большинство тех, с кем знались Вилли и остальные (и даже сучонок Луисми, кто бы мог подумать!), были старые, пузатые, манерные сеньоры, шлявшиеся по кабакам Вильи в поисках свежатинки. Уродливые и малость тронутые, вроде как этот, из Ла-Матосы, называвший себя Ведьмой, носивший женское платье и живший взаперти в угрюмом доме посреди тростниковых плантаций, а мороз по коже пробегал у Брандо потому, что это был не просто переряженный, не трансвестит, а что-то такое, чем пугала его в детстве мать, когда загоняла домой, а он не хотел, и мать тогда говорила, что, мол, если сию же минуту не пойдешь, тебя ведьма унесет, и вот в один прекрасный день, нет, ну, надо же было такому случиться, появилась в этот миг та полоумная, что время от времени возникала на улицах Вильи – вся в черном, в покрывале на голове, скрывавшем все лицо, и мать показала на нее – видишь, мол? Вот сейчас ведьма тебя и заберет, и Брандо поднял голову, увидел эту нелепую и жуткую фигуру и опрометью, как ужаленный, кинулся домой, спрятался под кровать и хрен знает сколько времени после этого боялся выйти поиграть на улице: Ведьма нагнала на него такого страху, что, хоть Брандо вроде бы и сумел похоронить его где-то на задворках памяти, он воскресал всякий раз, как ему с дружками приходилось веселиться у этого чертова педераста. Потому что у Ведьмы всегда можно было и выпить, и иной раз нюхнуть, и компания заваливалась к ней в дом, откуда она почти никогда не выходила. Здоровенный домина, возвышавшийся среди каналов Ла-Матосы, как раз за сахарным заводом, несуразным своим уродством напоминал Брандо панцирь дохлой и небрежно похороненной черепахи – серая угрюмая махина, куда войти можно было только через маленькую дверку, а из нее попасть на грязную, запущенную кухню, а потом, по коридору – в огромную, заставленную посудой и пакетами с мусором гостиную, откуда лестницы вели на второй этаж, где никто никогда не был, потому что Ведьма очень сердилась, если кто-то пытался подняться, а под лестницами было нечто вроде подвала, и вот там-то Ведьма устраивала свои вечеринки: там стояли диваны и динамики и даже цветомузыка была, как в дансингах Матакокуйте, а Ведьма, встретив и усадив гостей в этом подземелье, исчезала, а потом возвращалась уже без покрыв