резинку, швырял ее в унитаз, а потом долго мыл руки, член, яички и вообще все, что соприкасалось с Летисией, но все равно иногда, вернувшись домой, несколько раз принимал душ, потому что никак не мог отделаться от ее назойливого смрада. Но приятелям в парке он этого не рассказывал. Приятелям в парке он во всех подробностях живописал, как бились о его бедра и живот эти черные полушария. И с не меньшей охотой повествовал, как Летисия брала у него в рот или как молила спустить ей на лицо или на груди, то есть о том, чего никогда не было и что он брал из порнухи. Не говорил и что ему не раз хотелось послать негритянку подальше; никогда больше не приходить к ней и не трахать ее, хотя на самом деле очень нуждался в ней – в реальных, а не выдуманных ощущениях, которые испытывал, когда видел, как ходят влево-вправо ее черные ягодицы, когда слышал ее истомные стоны, когда ощущал, как тугое, хоть и зловонное, лоно стискивает его, и все это было нужно, чтобы продолжать эти скабрезные рассказы для развлечения приятелей – может, тогда они забудут наконец про обоссавшую его шлюху. Потому что они, козлы, продолжали дразнить его той историей – они, мать их, которые трахали все, что движется, и даже не брезговали – когда за деньги, нужные на покупку спиртного и наркотиков, а когда и бесплатно, для удовольствия – перепихнуться с педерастами, волнами накатывавшими на Вилью во время карнавалов. Это вот поначалу казалось Брандо чем-то чудовищно оскорбительным, но постепенно он привык, внял доводам своих дружков: Да быть того не может, чтоб тебе ни разу не отсасывал парень, говорил Вилли, еле ворочая отяжелевшим от кокса языком. Не знаешь, какого удовольствия себя лишаешь, подхватывал Боррега, отсосут, дадут и возьмут. Да ты закрой глаза, добавлял Мутант, думай о какой-нибудь телке и кайф лови. Нет, ты правда – никогда? – интересовались они с глумливыми улыбочками. Ну-у, ты самой сласти, значит, не пробовал: вот паренек какой-нибудь застенчивый и нежный, который даже постанывает, как щенок, когда посасывает тебе яички. И обязательно эти подонки находили способ перевернуть все так, чтобы подколоть Брандо, а когда он пытался отвечать и выставить их извращенцами, то непременно получался придурком-сопляком, ничего в жизни не видевшим. Что с него взять, если его даже пьяная шлюха умудрилась обоссать! Однако с пассивными не все было так сладко, так легко и просто, и Брандо знал это. Большинство тех, с кем знались Вилли и остальные (и даже сучонок Луисми, кто бы мог подумать!), были старые, пузатые, манерные сеньоры, шлявшиеся по кабакам Вильи в поисках свежатинки. Уродливые и малость тронутые, вроде как этот, из Ла-Матосы, называвший себя Ведьмой, носивший женское платье и живший взаперти в угрюмом доме посреди тростниковых плантаций, а мороз по коже пробегал у Брандо потому, что это был не просто переряженный, не трансвестит, а что-то такое, чем пугала его в детстве мать, когда загоняла домой, а он не хотел, и мать тогда говорила, что, мол, если сию же минуту не пойдешь, тебя ведьма унесет, и вот в один прекрасный день, нет, ну, надо же было такому случиться, появилась в этот миг та полоумная, что время от времени возникала на улицах Вильи – вся в черном, в покрывале на голове, скрывавшем все лицо, и мать показала на нее – видишь, мол? Вот сейчас ведьма тебя и заберет, и Брандо поднял голову, увидел эту нелепую и жуткую фигуру и опрометью, как ужаленный, кинулся домой, спрятался под кровать и хрен знает сколько времени после этого боялся выйти поиграть на улице: Ведьма нагнала на него такого страху, что, хоть Брандо вроде бы и сумел похоронить его где-то на задворках памяти, он воскресал всякий раз, как ему с дружками приходилось веселиться у этого чертова педераста. Потому что у Ведьмы всегда можно было и выпить, и иной раз нюхнуть, и компания заваливалась к ней в дом, откуда она почти никогда не выходила. Здоровенный домина, возвышавшийся среди каналов Ла-Матосы, как раз за сахарным заводом, несуразным своим уродством напоминал Брандо панцирь дохлой и небрежно похороненной черепахи – серая угрюмая махина, куда войти можно было только через маленькую дверку, а из нее попасть на грязную, запущенную кухню, а потом, по коридору – в огромную, заставленную посудой и пакетами с мусором гостиную, откуда лестницы вели на второй этаж, где никто никогда не был, потому что Ведьма очень сердилась, если кто-то пытался подняться, а под лестницами было нечто вроде подвала, и вот там-то Ведьма устраивала свои вечеринки: там стояли диваны и динамики и даже цветомузыка была, как в дансингах Матакокуйте, а Ведьма, встретив и усадив гостей в этом подземелье, исчезала, а потом возвращалась уже без покрывала, сильно накрашенная и даже в париках с блестками, а когда все уже были сильно навеселе или обкурены марихуаной, которую она выращивала у себя в саду, или одурели от грибов, появлявшихся под слоем навоза в сезон дождей, собранных и законсервированных в сахарном сиропе, чтобы дурманить гостей, мальчишек с громадными, как в японских мультфильмах, зрачками, мальчишек, с разинутыми ртами – в наркотическом бреду они видели, как тают стены, покрываются татуировками лица, у ведьмы вырастают рога и крылья, кожа становится красной, а глаза желтыми – и тут из динамиков начинала просачиваться музыка, а на подобии эстрады, устроенной в глубине подвала и подсвеченной, возникал хозяин и начинал петь, а вернее, блеять таким педерастическим голосом, что никак не мог взять верхние ноты песен, знакомых Брандо, потому что мать любила их слушать, хлопоча по хозяйству; их передавала городская радиостанция в программе «Романтическая музыка», и были они все какие-то печальные и рассказывали что-то вроде – «