Выбрать главу
руки в брюки, на ногах – новенькие «адидасы», хотя желудок у него сводило от тревоги и волнения, но с несказанным облегчением убедился, что никто ничего не проведал, что Луисми никому не проболтался – может, оттого, что в ту ночь был совсем никакой и ничего не помнил из того, что между ними произошло на вонючем матрасе: по крайней мере, Брандо думал так, пока через две недели, уже в первых числах марта, в одной забегаловке, только что торжественно открытой на трассе, не встретился с этим самым пресловутым инженером и, хоть они раньше и двух слов друг другу не сказали, тот знал его по имени и пригласил распить бутылку виски, а когда ополовинили ее, попросил достать кокаинчику, и на инженеровом пикапе они прокатились в Санху, и Брандо даже сам вылез и свел его с продавцом, а потом мотанули на пустырь и приняли дозу – Брандо, как он любил, насыпал в кончик сигареты, – а когда докурили, инженер со вздохом повернулся к нему и, кокетливо улыбаясь, попросил, если не затруднит, спустить штаны, потому что ему хочется полизать Брандо зад, и Брандо, решив сперва, что ослышался или тот оговорился и хочет полизать не зад, а перед, уже взялся было за пряжку ремня, но тут до него дошло, о чем речь, чего хочет инженер на самом деле, и сдавленным от злости голосом послал его, добавив, мол, бабушке своей полижи, а ему такие штуки не нравятся, на что инженер чуть не обделался от хохота и, задыхаясь от смеха, попробовал поймать его на слове – откуда же ты знаешь, что не нравятся, если ни разу не пробовал? Тут Брандо снова послал его по матери, на этот раз – с настоящей яростью, но инженер не отставал и все говорил, мол, не ломайся, не упрямься, что ты как целка, словно Брандо был из тех, кто обязательно должен сначала пожеманиться, кого надо попросить хорошенько, а без уговоров они штаны не спустят, булки не расслабят и не станут на четвереньки на заднем сиденье, позволяя отлизать себя, а потом наверняка – и засадить, раз уж так удачно вышло. Ну, давай же, озолочу тебя, богат станешь, улещивал инженер и даже облизнул усы, и при виде его бледного языка Брандо взорвался, крикнул: да пошел ты, пидорюга, открыл дверцу и приготовился вылезти, но инженер все посмеивался и повторял: ты ведь знал, куда шел, хватит придуриваться, мне же Луисми рассказывал, как ты шалеешь, если полизать тебе твою звездочку… И от таких слов Брандо, который уже было поставил одну ногу на землю, влез обратно, придвинулся к инженеру и ударил его головой – очки разбил и нос тоже, судя по тому, как хрустнуло, и по тому, как отчаянно заверещал этот козел надушенный, но смотреть и оценивать причиненный им ущерб Брандо не стал, а выпрыгнул из машины, пересек трассу и побежал в гору – бежал и бежал и бежал вдоль тростниковых зарослей, и лишь когда почувствовал, как нестерпимо печет в груди, – остановился. Лоб у него самого был слегка ссажен и немного подкравливал, но когда вернулся в поселок, уже присохло, да и была эта ссадина такая маленькая, что мать даже не спросила, что случилось. Сука рваная этот инженер, сука Луисми – почему не мог прикусить язык и сохранить секрет, зачем надо было выбалтывать это старому козлу? Почему Брандо не задушил его в то утро, когда проснулся рядом с ним на вонючем матрасе? Надо было убить его и смыться с его деньгами, сколько бы их там ни было. Он только и думал об этом в последнее время – убить и убежать, и ни о чем больше, потому что ничего больше и нет: школа? – пустая трата времени; наркота и спиртное опротивели, перестали доставлять удовольствие; дружки – все поголовно придурки, мать – тупоумная святоша, все надеется, что отец Брандо когда-нибудь вернется и будет жить с ними, словно не знает, что у него давно – другая семья в Палогачо, а деньги он шлет, потому что совестно ему, понимаешь, мама, совестно, что бросил нас, выбросил, как мусор какой-нибудь выбрасывают, поступил, как с полным дерьмом, и зачем ты так усердно молишься, если все равно не способна распознать правду, о которой всем уже давным-давно известно. Однако мать запиралась у себя в комнате и читала молитвы не то что вслух, а в полный голос, почти кричала, чтобы заглушить его слова, чтобы не слышать, как он лупит в дверь кулаками и ногами, а если бы можно было – Брандо с удовольствием врезал бы и матери, чтоб поняла наконец, чтоб сдохла наконец и перестала засирать ему мозги своими долбаными небесами и доставать своими молитвами, проповедями, жалобами типа: Господи, в чем я провинилась, что у меня такой сын? Где мой Брандо, мой любимый сыночек, мой нежный и добрый мальчик? Как же ты допустил, Господи, как допустил, что дьявол вселился в него? Нет никакого дьявола, дура ты старая, орал Брандо из-за двери, ни дьявола нет, ни Бога, и тут раздавался пронзительный, страдальческий вопль, а потом снова, все более истово и страстно мать принималась замаливать сыновнее святотатство, и Брандо тогда поворачивался, уходил в ванную, становился перед зеркалом и смотрел на свое отражение до тех пор, пока не начинало казаться, что его черные зрачки на черной радужке растут, расширяются и наконец заполняют всю поверхность зеркала, и жуткая тьма поглощает все вокруг – тьма, где не посверкивали в виде слабого утешения даже отблески адского пламени, тьма мертвенная и опустошительная, пустота, где сгинет все и вся: и жадные губы геев, подкатывавшихся к нему в пивных, и ночные походы на собачьи оргии, и даже воспоминания о том, что делали они с Луисми – даже это.