– Ну, обо мне он, положим, ничего не знает, – сказал Гимназист. – Дела с ним вели Геня и Федор. Кадета же ему сдавать нет резона.
– А легавые ему скоренько про все «резоны» растолкуют, – хмыкнул Пахан.
– И что ты предлагаешь?
– Акчи[8] ему сунуть. Да не поскупиться!
Гимназист с минуту рассматривал широкие темные половицы.
– Будь завтра в «Балагане», в номерах, около полудня. Пришлю Кадета с деньгами. Отошли семье Боброва сколько нужно, и пусть ему передадут, чтобы открывал шлюзы[9] лишь по совнархозовским делам. О Гимназисте – ни слова. Если же легавые его припрут, – пусть все валит на покойников, они стерпят. Ты меня не ищи и сюда не показывайся, – я сегодня в ночь уезжаю. Как вернусь, дам знать. Тогда и потолкуем.
Старицкий отворил засов и вручил гостю два румяных каравая.
– Филерам зенки[10] замазать хочешь? Думаешь, хвост приволок? – подмигнул Пахан.
– Поберечься – не великий труд, – пожал плечами Гимназист. – Тем более что твоя, Семен Кузьмич, авторитетная персона – всегда на виду… Ну, прощай!
Глава XI
Золотистое пряное бабье лето кончилось быстро. Небо заволокло тучами, и город покрыла пелена холодного дождя.
Еще вчера по улицам гулял веселый ветер. Он подымал с мостовой желтые листья, проказничал, бросая в лица прохожим легкие паутинки, и рассыпал в ветвях деревьев разноцветные лучи…
Теперь весь окружающий мир покорился непогоде: застыли в сонном оцепенении дома; прибитая к булыжнику листва смешалась с грязью; размокли крикливые афиши и лозунги, повисли жалкими тряпками горделивые кумачовые знамена. Лишь вечерами город пытался отвлечься от тоскливого настроения коротких серых дней. По-прежнему зазывали ярко освещенные витрины, старались отогнать промозглый сумрак уличные фонари, гремела музыка в танцзалах и ресторанах. С наступлением темноты начинали топить печи, и над городом плыл ободряющий запах дыма, как некий символ теплого крова и сытого благополучия.
Осенняя непогода резко изменила облик уличной толпы, показала без прикрас изнанку жизни. Даже беглый взгляд подмечал, как неподготовлен советский гражданин к холодам. Вдруг выяснилось, что, не выдержав и получаса ходьбы по лужам, начищенные до блеска сапожки разбухали и по-крокодильи скалились; что всегдашняя гордость дореволюционного производства – зонтик – поломан; что через любимое кашне можно с успехом рассматривать небесные светила; и что, самое главное, – средств на покупку обновок как не было, так и нет. Несчастный гражданин удрученно вздыхал, но, оглянувшись по сторонам, немного ободрялся, – согнувшись под дождем, рядом шагали такие же собратья по несчастью.
Вон тот, видимо, еще с мировой войны носит неподъемную солдатскую шинель; на женщине, что вышла из «рыбного», – старорежимное пальтишко и ветхая французская шляпка («Добрые-то вещички в голодные годы на масло променяли, а эти, никудышные, так и остались»). Вот и рабочий, «гегемон революции», ожидает трамвай, засунув руки в карманы тужурки, будто вовсе он и не «хозяин Вселенной», а мокрый нахохлившийся воробей. А этой деревенской бабе и ливень нипочем! – обвязала голову цветастым платком, перехлестнула долгие концы крест-накрест через грудь душегрейки и – катится себе без забот, даже два узла на спине тащит.
Наблюдения нашего прохожего (назовем его, скажем, Иван Иванычем) нарушает колоритная парочка беспризорных, выбежавшая на улицу из ближайшей лавки: «Боже мой! Да один из них – совсем босой! – обмирает Иван Иваныч. – В такую-то пору!» Беспризорники вихрем проносятся мимо; один из них прижимает к груди женскую сумочку. Настроение нашего прохожего сразу меняется: «Так и есть: украли, сволочи!.. Ага, и приказчик на крыльцо выскочил, вопит». Иван Иваныч смотрит вслед убегающим воришкам, содрогаясь от вида шлепающих по лужам босых пяток, и вдруг заливается восхищенным смехом:
«А и лихие все ж, черти!»
Неприятный, сырой холод в ногах напоминает о худой обуви и необходимости согреться. Иван Иваныч заходит в ближайшую чайную. Заведение набито до отказа. Под прокопченным потолком – клубы табачного дыма, от печки-голландки парит (на ее округлые, обшитые листовым железом бока там и сям навешаны влажные пальто и куртки посетителей).
Кисло пахнет овчиной и убежавшим молоком. Публика пьет чай с бубликами и дешевый кофе, кое-кто просит рюмку водки. Пива никто не пьет, а если половой отважится предложить, – с отвращением морщатся. Иван Иваныч находит на печи гвоздик, пристраивает свой плащ и усаживается за единственный свободный стол.
– Чайку? Иль кофею? – справляется подскочивший половой.
– Парочку чаю, – кивает Иван Иваныч. – С сахаром!
– С лимончиком желаете? С мятою?
– Валяй – с лимоном.
Половой кланяется и убегает. Иван Иваныч оглядывается по сторонам, прислушиваясь к разговорам. Всех тревожат только две вещи: хлеб и дрова. Они вновь становятся главной заботой. Дрова, впрочем, вскоре отступают на второй план.
– Топливом – все легче разжиться, – громко убеждает посетителей упрямого вида мужик («Всезнающий», – смекает Иван Иваныч). – А вот с хлебцем – беда. Говорят, попрятали крестьяне урожай, не сдают зерна государству. Цены, вишь, для них больно низки! Ну уж сидеть задницей на мешках, понятное дело, никто не станет. Вот они и продают хлебушек по-тихому частным скупщикам. Те, само собой, дают цену поинтересней, нежели власти. Как будем, ребята, зимою жить – ума не приложу…