Конечно, теперь я знал. Конечно, теперь неожиданного в этом ничего быть не могло. Все же новое доказательство и, присоединенное к нему, неотвратимое сознание моего соучастия, осветили все, что мог охватить мой мысленный взор, странно-ярким светом. Узнала меня Доротея, или не узнала я не понял. Но не могу не прибавить, что личико ее, в противоположность личику Мари-Женевьевы, было серьезным, было напряженным, может быть было почти испуганным. Да и было бы оно не почти, а совсем испуганным, если бы у углов рта не дрожали две складочки, два завитка, два повторения слишком хорошо мне знакомой улыбки...
Нерс начала переходить авеню, в середине которого они, все трое, бросились бежать, весело вскрикивая и смеясь.
{209} - Вам еще надолго? - спросил шофер.
Я обещал дать большие чаевые и продолжал смотреть на окна. Из одного из них протянулась рука и по синему рукаву и белой манжете я узнал, что это рука нерс. Bcе, стало быть, были уже дома и, вероятно, скоро девочкам должны были дать какао. В былые времена они пили его в детской, так что если бы я поднялся, то Мари могла оказаться одна, по крайней мере я мог вызвать ее из детской и остаться с ней с глазу на глаз, так как девочек, которых всегда кормила нерс, - она, конечно, до меня не допустила бы.
- Подождите еще, - сказал я шоферу.
Я поднялся по лестнице. Ни одна ступенька не скрипнула. Не могла ни одна скрипнуть, - лестница, в моем доме, была не деревянной, а мраморной, устланной дорожкой!
Перед дверью я стал колебаться: позвонить или не позвонить? Ключ, так же как утром ключ от квартиры Зои, - был у меня в кармане, и уж конечно он скользнул бы в скважину, как одухотворенный предмет, как сообщник!
Я не открыл двери.
Зачем мни, было ее открывать? Чтобы услыхать из уст Мари, что она не знала? И, в этом случае, открыть ей глаза на правду? Услыхать, что она знала? И тогда что? Найти в этом удовлетворение? Найти удовлетворение в том, что из-за меня мука ее станет еще худшей?
Я представил себе так хорошо мне знакомую переднюю, и в ней, навсегда погибшие, охапки минут, теперь мертвых минут, в сущности мертворожденных минут! Постояв, в неподвижности, еще немного, я повернулся и пошел вниз. И тогда-то вот мной овладело желание, непременно, подробно, как можно более точно все описать. Не условную описать реальность, а настоящую, ту, которая в глубине, которой мы повинуемся.
49.
Начинавший становиться оранжевым солнечный свет, удлиняющиеся тени, нагретый воздух, уличные шумы приняли меня как полноправную составную часть городского обихода. Я занял место в такси. Шофер обернулся с вопросительным выражением. Какой назвать адрес? Какое выбрать направление?
Я подсчитал мысленно, сколько у меня могло оставаться денег и заключил, что при очень скромном образе жизни их может хватить на год, на полтора... И так как мне было отвратительно от мысли, что надо произнести хоть одно слово, - я написал на клочке бумажки: "Южный вокзал" и сунул его шоферу. С первым же поездом я выехал в приморское мое владение. Конечно оно могло быть проданным, и там мог кто-нибудь жить. Но какое это имело значение? Если, на месте, я увижу, - подумал я, - что поселиться, даже временно, невозможно, {210} то на месте же и приму какое-нибудь новое решение. Я не для того хотел туда направиться, чтобы вернуться, а потому, что так было всего проще.
"Там, - говорил я себе, - на выступе скалы, у моря, я проведу те несколько месяцев, которые мне нужны, чтобы обдумать и написать. А потом будь что будет".
Анжель? Девочки? Да, Анжель, да, девочки. Они теперь становились действующими лицами романа, который я готовился писать! А я становился ''сочинителем", и они мне принадлежали: - что хочу, то с ними и сделаю. Я а не Аллот! И уже, без всяких усилий, сами по себе, приходили мне на ум первые фразы: "Я был счастлив и стал несчастным, я был богатым и стал бедным, у меня была семья и теперь я одинок. Но быть несчастным лучше, чем быть счастливым, доля бедняка завидней доли богача, а одиночество это высшая свобода. К тому же все сложилось так просто, так естественно,..".
Главное было начать. И для того, чтобы, раз начав, кончить, мне было нужно немного времени, немного места, и много тишины, много молчания и много внимания.
Поезд мчался, поезд точно спешил, поезд точно боялся опоздать... Но когда я смотрел на поблескивавшие по обе стороны пути в деревнях огоньки и на звезды в небе - мне хотелось чтобы он мчался еще скорей.
На утро я оказался в знакомом мне небольшом городке. Наведя справки, я узнал, что мое владение не продано, что оно в запустении, что оно "брошено"! Лучше быть де могло!
Я купил велосипед, сделал большие запасы бумаги, консервов, сухарей, печенья, сахара, чая, спичек, - всего, вообще, что нужно для того чтобы жить одному и писать. "Ехать на велосипеде было трудно. И жарко было очень, и к велосипеду у меня ни малейшей привычки не было. К тому же я нагрузил его свыше всякой меры, так что иной раз приходилось идти и его подталкивать: в гору, или когда дорога становилась слишком плохой. Зато кругом были тишина и молчание.
Когда же, наконец, я оказался на площади, где продолжали стоять обгоревшие стены дома, где во флигеле, за давно не раскрывавшимися ставнями, было сыро и пусто, где пауки свили много паутины, где под стенами, под окнами, на порогах разрослась серая, колючая трава, - то мне показалось, что я как раз нашел то, чего искал. Но это было ошибкой: флигель был слишком велик.
И, главное, я обнаружил перед ним тропинку. По-видимому уединенное это место совсем уединенным, все же, не было, кто-то тут, время от времени, проходил. Мне же надо было остаться с глазу на глаз с самим собой. Я хотел, чтобы никакой до меня не доносился голос, чтобы никому и никак мне не нужно было не только ответить на вопрос, иди на поклон, но даже улыбнуться. Так что я покинул флигель, спустился под обрыв и, пихая нагруженный велосипед, до заросшему, одичавшему винограднику, по песку, по щебню, добрался до старой часовни. Дверь была на засове, {211} ставни закрыты, все кругом совершенно запущено, заброшено. На земле лежало несколько разбитых черепиц, - вероятно, их сорвал ветер.
Ни малейших нигде признаков человеческого присутствия, хотя бы случайного! Отодвинув засов, я толкнул дверь, прошел до окна и распахнул ставню. Жалкая обстановка была на месте, воздух был еще более сырым и затхлым, чем во флигеле, паутины, со всех сторон, было еще больше. Зеленая ящеричка быстро скользнула в щель между камнями стены. В общем я был в почти развалине. Но не этого ли я искал?
Я слегка убрал, поправил, как смог, кровать, устроил у окна стол, разложил по полкам привезенные запасы. Забравшись на крышу, я прикрепил сдвинутые ветром черепицы. Потом, собрав кое-какого хвороста, развел в камине легкий огонь, чтобы просушить. Проверил, можно ли таскать из колодца воду: ведро, хоть и заржавленное, висело на, тоже заржавленной, цепи, но вода была холодной и чистой. Недалекий пляж точно меня ждал. Солнце стояло высоко, небо было синим. И, как то было в первые мои два приезда, световые года, неизвестно откуда и неизвестно куда, проносились в неимоверном пространстве.
Позади часовни был обрыв. Он состоял наполовину из известняка, наполовину из щебня и глины, наверху его виднелась сероватая трава и низкорослые кустики. Я поискал глазами каких-нибудь уступов, по которым можно было бы добраться до верха, но ничего не было. Море с одной стороны, обрыв с другой и направо и налево песок, казалось, прочно ограждали меня от всяких вторжений.
Вернувшись в часовню я погрузился в мысли. За продолжительным закатом солнца последовала темная ночь и небо так разукрасилось звездами, что было удивительно, как может их там столько поместиться. Из кустов, росших в расселинах обрыва, донеслись тихие крики ночных птиц. Когда, чтобы раздеться, я зажег свечу, не закрыв, по неопытности, ставни, в комнату влетело много ночных бабочек. Я потушил. По своду, по углам, по полу сначала мотнулись, потом, насторожившись, застыли тени. Мерно и негромко шумело недалекое море.
Конец.
Lourmаrin 1958