Выбрать главу

Как странно действовали на нас эти личности! Достаточно было произнести «Абиссиния», и мы тут же заводились... Ключевыми словами были: экстаз, муки, галлюцинации, истерия. Над дверью, ведущей на кухню, Дадли написал цветным, пылающим мелом: «Когда я слышу слово „культура“, я хватаюсь за револьвер». Эта фраза красноречиво выражает направление наших споров.

«Культура» была той демаркационной линией, на которой мы пришпоривали своих рысаков. Кульминация спора наступала во время набивания животов. Дадли всегда сопровождал свои мысли иллюстрациями, делая их огрызком карандаша — обычно на тыльной стороне конверта или на бумажной салфетке. В какой-то момент разговора ему почти всегда требовалось подняться из-за стола, чтобы найти репродукцию картины Раттнера под названием «Темнота покрыла всю землю». Держа ее в своих лапищах, он мог разъяснить самые запутанные проблемы.

Иногда, в самое неожиданное время, нас посещал Кнуд Меррилд, датский художник. Тогда разговор неизбежно переходил на Д.Г. Лоуренса. Но к полуночи мы обязательно возвращались к святой троице — Рамакришне, Рембо и Раттнеру. Все трое — носители света. Первый несет свет просвещения; второй — свет вдохновения; а третий — свет беззаветного служения. Рамакришна в состоянии транса видел цвета, неведомые простому смертному; Рембо, предаваясь мечтам, описывал цвета совершенно по-новому; Раттнер же в своих изысканиях переносил цвета на холст, словно те были словами из неизвестных языков. Первый был распят радостью, второй — скукой. Раттнер же распинает себя на кресте подвижничества. В замечательной трилогии Вассермана, которую открывает «Дело Маурициуса», тени от этих пламенных душ падают на страницы. Варем — мертвый спутник экстаза, титаническая фигура, его голос в насмешливой пустоте планеты — глас вопиющего в пустыне. Маленький Этцель Андергаст — живая копия юного Рембо, его поведение — карикатура на фантастические теории поэта, его действия — словно спектакль из репертуара театра теней, поставленный злым гением. Доктор Керкховен подражает деяниям святых. Это мятущийся дух, ищущий вслепую путь самовыражения, который не привел бы впоследствии к мученичеству. В его жизни полностью отсутствует плотское начало, он — целитель, целитель-экспериментатор, его сверхчеловеческие усилия совершенно истощают всю его энергию. Он мог бы быть кем угодно — только не художником, хотя именно в искусстве он нашел бы спасение.

Внесу ясность. Мы не обсуждали все эти фигуры под таким углом зрения. Это тот осадок, который остается на дне стакана, когда его встряхиваешь. Мы говорили о разных событиях и случаях, аналогиях и происшествиях, связующих отдельные эпизоды. Одни и те же имена всплывали из-за проблем, встающих перед нами ежедневно. Это были знаковые имена — точно так же, как в Средние века ими были Аристотель и Платон. Сейчас мне уже трудно вспомнить, каким образом одно имя сменялось другим. С помощью глиссандо — вот все, что я могу сказать. Чудесно, когда ты вынужден жить в одном доме с человеком, которому интересно то же, что и тебе. И еще чудеснее, что ядром наших рассуждений была такая вдохновляющая троица, как Рамакришна, Рембо и Раттнер, и все они оживали для нас, словно находились в той же самой комнате.

На эту тему можно говорить бесконечно... Но давайте вернемся к Библии. Я часто думаю, что творчество Раттнера — своего рода Библия в красках. Ни Ветхий Завет, ни Новый, а оба — с Апокалипсисом и апокрифами в придачу. В его картинах можно угадать былые города, пейзажи, похожие на креветок или на гномов; он рисует солнце и дождь, зной и электричество, климат, галлюцинации и распятия, листья, похожие на зонты, и иногда — богиню, свернувшуюся на листе, как бабочка, только что покинувшая кокон. Он рисует скалы и море, женщин, медитирующих, как будды, гурий в будуарах перед зеркалами, судей, похожих на рептилий, их зеленовато-желтые губы выпячены, как вульвы; рисует царей среди черни, невест, словно вышедших из «Дюббюка», картежников и музыкантов, овощи, мясо и хлеб. Он перенес на холст почти все, что дышит, ползает, двигается, говорит или плачет; он изобразил также неживую природу, с должным уважением и вниманием к иерархии в ней. Он может нарисовать воздух так же искусно, как крыло птицы или трубку. Может нарисовать даже саму мысль.

В этом бесконечном разнообразии жизненных проявлений Раттнер не упускает ничего — он не пожертвует даже веточкой. То, что художник делает объектом своего внимания, он изучает досконально. Нарисованный предмет —двойник натуры. И в этой мучительной красоте, в этом взрыве энергии и воображения присутствует строгое и суровое начало, свойственное ветхозаветным пророкам. Пугающая прямота, истина в последней инстанции: она обжигает и ранит. Чем больше он работает над своими картинами, тем более обнаженной становится запечатленная в них истина. Вот почему я заговорил о Библии. В его картинах есть все, но одно в них постоянно сияет, горит, сверкает, светится и обжигает — и это дух. Дух пламенный, вначале — распущенный и непристойный, а в конце — высокий и не имеющий себе равных. Подобно Богу, он может вызывать гром небесный. Он выкладывается до последнего, а потом скачет галопом по полю сражения, разбрасывая повсюду жемчужины. Обычный художник надолго бы выдохся, нарисовав три или четыре подобные картины. Раттнер же после каждого мощного рывка кажется посвежевшим. Он поставил себе задачу изобразить все чудеса жизни. Но им нет конца. Может закончиться жизнь, но не чудо, ее вызвавшее. Таков Эйб Раттнер — он сам чудо жизни, рисующее ее чудеса.