Выбрать главу

— И вот, теперь ты вернулся. И он, хотя сама я не видела, вернулся наконец… — Тут дыхание матери участилось, голос стал затихать. — Говорят, что духи, опаленные огнем войны, никогда не докучают людям. Бродить по свету их заставляет тяжесть неизбывной тоски. Им нужно избавиться от нее. Эта тоска берет начало в слепой ненависти, в безумии прошлого, и ее не побороть новой ненавистью… И новым безумием…

С последними словами она впала в кому.

На третий день женщина, не приходя в сознание, скончалась. Все это время он бродил в тревожном ожидании по акациевой роще, но те пятеро солдат больше не появлялись.

На четвертый день гроб матери опустили в могилу, и он сразу же покинул те места.

Этот рассказ, который я во время одного из путешествий услышал от буддийского монаха, собиравшего милостыню, поначалу показался мне небывальщиной. Но сейчас я думаю вот что. Даже хорошо, что эти пять душ бродят уже тридцать лет, не вселяясь в новые тела. Думаю бессонными ночами, думаю, когда натыкаюсь на свидетельства жестокости тех времен на страницах случайно открываемых книг или слышу что-то от пожилых людей, когда осмеливаюсь печалиться и сокрушаться по поводу нашей истории. Хитрая память, благосклонная только к светлому, близорукий эгоизм и повседневная суета, а также безразличие и инертность, ставшие настоящими болезнями нашего времени, мешают нам увидеть их, но только ли те пятеро бродят вот так по нашей земле?..

ВСПЫШКИ ВОСПОМИНАНИЙ

Перевод Марии Солдатовой, Ро Чжи Юн

Это, наверное, прозвучит странно, но мне однажды довелось заглянуть внутрь живого человека. Я не то чтобы прочитал благодаря особому дару чьи-то тайные мысли или, как хирург, произвел торакотомию, а в прямом смысле заглянул внутрь живого человека. Внутрь своей бабушки: она тогда, словно створки двери, раздвинула тонкую желтую кожу, и я увидел сизую на периферии грудную полость и иссиня-черное сердце.

— Это из-за твоего деда, это из-за твоего отца, — говорила она, по очереди касаясь открытых моему изумленному взору участков своей плоти, то крошащихся голубовато-серых, то гноящихся иссиня-черных. Я только со временем осознал, что сказанное было правдой. Бабушка одинаково сильно любила мужа и сына, при этом к двум их безвременным смертям относилась по-разному. Ведь мой дед в тридцать девять скончался в своей постели от болезни, а отец в двадцать девять погиб на войне. К тому же с тех пор как, промучившись десять лет, умер ее муж, минуло около трети века, а родившийся после его смерти сын, которого она воспитала одна, вернулся домой изрешеченным пулями трупом буквально пару лет назад, когда невестке было двадцать семь, а внук едва успел встретить свой первый день рождения.

Люди, с которыми я делился своими воспоминаниями, не верили мне. Первейшим их аргументом являлось отсутствие у бабушки сверхъестественных способностей, позволивших бы ей отворить свою грудную клетку. Поразмыслив, они предполагали, будто я хранил в голове искаженные воспоминания о том, как бабушка выразила свою душевную тоску, — но все равно не верили. Потому что бабушка умерла, когда мне шел пятый год, а значит, это могло случиться, лишь пока со мной, максимум четырехлетним, рано еще было делиться накопившейся в душе тоской. Уверенность людей в том, что, если бы даже бабушка откровенно посетовала при мне на судьбу, я в столь юном возрасте не смог бы понять смысл ее слов, а тем более столь отчетливо запомнить его, заставила меня усомниться в своих воспоминаниях.

Эти воспоминания пришли ко мне во втором или третьем классе и подкрепили мою репутацию лжеца. Их сочли не по-детски наглой ложью. Даже люди, относившиеся ко мне снисходительно, решили, что все это лишь красивая интерпретация разговоров о бабушке, которые я мог слышать из-за плеча тети, таскавшей меня на спине.

Если подумать, обычно меня несправедливо обзывали лжецом именно из-за подобных воспоминаний. Пронизывая смутные ощущения юности, воспоминания вспышками высвечивали минувшие дни, но, когда я заговаривал о них с чувством, будто отыскал давно потерянную любимую игрушку, девять из десяти собеседников обвиняли меня во лжи. Беда заключалась в следующем: я помнил о том, чего для других людей вообще не существовало.

Чаще всего вступали в конфликт с реальностью, эффективнейшим образом характеризуя меня как лжеца, мои воспоминания, связанные с Корейской войной. Например, о красных партизанах, которыми в то время леса за селом кишели, как швы нашего зимнего белья гнидами. Сельчане отлавливали партизан и либо отрубали им головы, которые потом выставляли на камни вдоль берега ручья, либо подвешивали их на дерево жожоба перед полицейским участком и забивали палками до смерти. Я, само собой, с интересом наблюдал за этим вместе с ровесниками и перепуганными взрослыми. Но потом, когда ко мне чудесным образом стали возвращаться воспоминания, выяснилось, что такого не случалось. Когда не только взрослые, но и ребята, которые глазели вместе со мной, искренне заявляли, будто ничего подобного не было, у меня внутри все переворачивалось. Не желая слыть лжецом, я старался живее и подробнее излагать свои воспоминания в надежде пробудить память ребят, но только все портил. Если мои слова достигали ушей кого-то из взрослых, я огребал в лучшем случае нагоняй, а в худшем — оплеуху, от которой искры сыпались из глаз. Как-то один из дядьев попытался докопаться до истоков моих искаженных воспоминаний, да нисколько не поспособствовал избавлению меня от клейма лжеца. Потому что заявил, что в моих фантазиях смешались перешептывания взрослых о партизанах и воспоминания о том, как, бывало, рыбу в ручье ловили голыми руками и, выпотрошив, клали на камни, а в летнюю жару собак забивали палками, подвесив на росшее перед полицейским участком дерево жожоба.