Выбрать главу

Объяснил Рахит — кстати, его зовут Шурка Кузнецов, — он сказал, что Суворова это не унижало, потому что это было у него веселым озорством, протестом против чопорности и фарисейства двора. А Гусь хотел унизить и тебя лично, и всю интеллигенцию в твоем лице, и ты не мог этого допустить даже ценой жизни.

— Он так сказал? — переспросил я недоверчиво. Марк рассмеялся:

— По смыслу так. Знаешь, как он говорит, на каждом слове присловье — матерщина. Но мысль его! — Марк произнес это с такой гордостью, словно Рахит был его брат. — Сурок долго сидел задумавшись, потом говорит: «Правильно сказал этот парнишка Черкасов, что Гусь — фашист. А мы разве этого не видели? Что мы— чурки с глазами? Почему мы давали ему измываться и над нами, и над людьми? Потому, что у нас нет гордости ни на грош, а у Черкасова есть гордость. Я им сказал, что это называется чувством собственного достоинства и без него нет человек а… С них со всех взята подписка о невыезде. Будут еще не раз допрашивать. Сурок вроде бы немножко не в себе. Плачет и просится к тебе, но доктор не велел пускать.

Марк заботливо поправил мне подушку.

— Если бы ты знал, Николай, что сейчас творится на руднике. Изгнали всех хулиганов. Остались только эти, у которых подписка о невыезде. Собственно, на данный день с хулиганством на руднике покончено. Вот как все в жизни бывает. И твои страдания не напрасны.

Я с удивлением взглянул на Марка: как он мог сморозить такую глупость? Не слишком ли дорогая цена за порядок на руднике? «Не напрасны»! Мои страдания тем именно и усугублялись, что они были бесцельны и нелепы. Но Марку я ничего не сказал. Уж очень он мне был сейчас дорог. Без него я мгновенно впадал в самое мрачное одиночество. Как ни странно, Лизу мне тогда видеть не хотелось.

Но больше Женя не смог отпускать Марка в больницу, В обсерватории разворачивалась спешная работа по глубинному зондированию, и ребята рано вылетали на вертолете и поздно возвращались..

У меня был несколько раз Михаил Михайлович Захарченко. Он подробно расспросил меня, как все происходило. Я сказал как было, то есть что избивал меня один Гусь, остальные просто смотрели.

— Я с ним не сладил. Он бы в конце концов забил меня насмерть, но вступился Миша. Гуся не нашли?

— Нет, прочесали всю тайгу окрест… Не нашли пока… Михаил Михайлович хмурился, ему как будто было неловко передо мной, что допустили такое, не предусмотрели.

— А ты, Черкасов, не падай духом, впереди целая жизнь! — сказал мне, прощаясь, Захарченко.

Жизнь… Какая? Утром во время обхода врача я сказал Зинаиде Владимировне, что мне весной в армию. Успею ли я поправиться к тому времени? Она растерянно взглянула на меня, быстро заморгала ресницами — это у нее нервное.

— Какая там армия, дружок. Ты теперь не солдат!

— Меня уже… не призовут в армию? Никогда?

— Ты теперь не подлежишь призыву… А разве тебе так хотелось в армию? Ну-ну, не волнуйся.

— Может, мне и учиться теперь нельзя?

— Учиться можно. Смотря на каком факультете. На геологическом вряд ли… А почему бы тебе не пойти на исторический? Ну-ну! Я к примеру. Еще выберешь себе подходящую профессию.

Она ушла. «Будет ласковый дождь». Будет… Многое будет, но без моего участия.

Поправлялся я медленно, наверное, потому, что был очень угнетен. Меня все еще мучили сильные боли в груди, болезненный кашель с кровью. Пульс был частый. Зинаида Владимировна морщилась, когда щупала пульс. Дыхание затруднено. Я очень страдал от удушья.

Как-то я спросил дежурного врача, что было бы, если б не вырезали легкое.

— Гангрена, — удивилась она вопросу. И напомнила, что легкое вырезано не целиком, а только три четверти. — Нормальное дыхание восстановится, — успокоила она меня.

Многое я передумал в эти тяжелые дни. Мне хотелось с открытыми глазами встретить свое будущее. С мужеством солдата. Маме так не хотелось, чтобы я шел в армию. Теперь она может радоваться… Не призовут никогда. «Ты теперь не солдат»,

Никогда мне уже не быть таким, как отец: сильным, смелым, энергичным, первооткрывателем и путешественником. Уже никогда я, например, не попаду в Антарктиду. Никогда не стану настоящим мужчиной, как наш любимец Ермак. Если бы меня избили пять хулиганов, может, не так было бы стыдно и позорно. А ведь Гусь старше меня вдвое… Отец, наверное, будет теперь меня презирать. Лиза в глубине души тоже. Жалость, смешанная с презрением. Разве мне это нужно?

А у родителей неладно… Я это чувствовал по бабушкиным письмам. Она тревожилась, сердилась на маму. Писала, что ценит и любит моего отца.