Выбрать главу

В этот день Степка и Тимофей ставили и вывозили на Чалке из ближнего от Ключевских хуторов осинника дрова. Яковлевна весь день хлопотала: чинила, стирала, собирая в дорогу Мазунина, готовила обед и ужин, чтобы получше накормить работников.

На другое утро комсомольцы проводили Тимофея до большака, что соединял волостное село с Чадновской железнодорожной станцией.

На росстани Степка и Сима попрощались с Мазуниным за руку. Постояли в молчании, глядя за овраг, пестрое поле и лес, куда убегали, гудя проводами, столбы. Глядели и думали об одном: большак распахнул перед ними новый мир. И жизнь представлялась ребятам в это оснеженное утро двадцатого года такой же прямой и длинной, как столбовая дорога. Первым из них троих сегодня ступил на нее Тимка.

Худой, по-юношески длинноногий, в узких зеленых галифе и стареньком тесном пиджачке, надетом поверх гимнастерки, он уходил все дальше, не оборачиваясь. Степка и Сима в грустном восторге долго смотрели на его серый островерхий шлем.

* * *

Километрах в двух от Чадновского железнодорожного узла есть Верблюжья гора. В народе ее чаще зовут Двугорбой. Всякий, кому нужно попасть с юга и запада на станцию или в уездный центр, не минует ее. Дурная слава издавна идет об этой горе. В глухом еловом логу, между горбами, проезжих крестьян часто грабили местные конокрады. Бывало, только и разговору по деревням: опять на Двугорбой прижимают лошадников.

В начале века тихое соломенное царство всколыхнула небывалая весть: у лесистой подошвы горы начали строить чугунку. Железная дорога сделала уездным центром грязную, трудно проезжую Чадновку, где редкие избы зимою и летом соединялись черными тропами (то ли земля тут была черна, как сажа, то ли печи редко чистили). И опять по деревням молва: экое счастье чернотропам привалило, теперича у них и базар, и станция, и путь торный в два конца: в Москву стольную и Сибирь вольную…

Раньше на ярмарку, в церковь или просто за солью и спичками ездили в купеческий Тауш, большое соседнее с Чадновкой село. С приходом чугунки оглобли крестьянских телег и саней повернулись в сторону Верблюжьей.

Зимой двадцать первого года замерло движение на дороге, притаились в голодном ознобе поредевшие деревни. В начале апреля над Чадновкой резко запокрикивал паровоз, окрестные селения окатила горячая весть: на станционный тупик загнали три вагона с зерном, будут семена выделять на посевную. И потянулись к Чадновке из деревень, проваливаясь лаптями в снежное водянистое месиво проселков, пешие ватаги. Емашинцы тоже от каждого двора нарядили по человеку и двинулись по холодку, на заре, когда лучше держит дорога. В полдень, равняясь с другими ватагами — редко где мелькнут верховые, брали Верблюжью затяжным приступом, с голодной одышкой, с хрипом и кашлем. Добравшись до железнодорожной насыпи, останавливались, садились на нагретые рельсы и шпалы, сушили на резвом апрельском ветру и солнцепеке онучи и лапти.

Степка Поздеев и Сима первыми из емашинцев взобрались на сухую насыпь.

— Эий! Куда разогнались! — сорвав с головы серую заячью шапку, весело замахал Степка. — И нам малость подсушиться надо.

— Может, на вокзале отдохнем и подсушимся, — Сима, стоя на узком блестящем рельсе, завороженно глядела на ватные клочья дыма, пушистыми флажками зависшие над станционными тополями. У железнодорожных вагонов вместе с уездными активистами командовал сейчас Тимка. С того осеннего утра, как проводили они со Степкой Мазунина на большак, новая жизнь развела их на целых пять месяцев. Сима всю зиму училась на учительских курсах в Перми, Тимка колесил по деревням с отрядом Овчинникова.

Мужикам тоже не терпелось поскорее попасть на станцию и получить семена: а ну как растащат все, и им не достанется. И еще хотелось всем подальше уйти от Верблюжьей горы, где в лесистом логу, у самой дороги, лежала окоченевшая женщина. Кто такая? Откуда? Люди проходят мимо, тихо крестятся, глядя на то, как полощет ее длинные дегтярно-черные косы, сбегая с глинистого угору, мутный ручей. Лишь по покрою зипуна и вплетенному в косы монисту можно судить, что это башкирка.

«Еще одна жертва голода, — глядя на башкирку, думает Сима, и холодное, унылое чувство охватывает ее душу. — Каким необъятным может быть человеческое горе!» Ей вспоминается расколотая засухой бурая земля прежде зеленых полей, лога, в одно лето превратившиеся в лысые глинистые овраги. Словно неподвластные сердцу и разуму чудовища ощерили ненасытные пасти. Подойдешь к такому глубокому, на километр протянувшемуся колодцу, заглянешь вниз, и таким холодом тебя охватит, что и небо над головой пологом бесцветным покажется, а унылое чередование деревянных столбов возле окаменевшей дороги — зловеще грозным. Налетит ветер — злобно завоет, загудит проволока. И что только не услышишь в этом свисте и вое: и предсмертные стоны ушедших людей, и последнее одинокое ржание замученной лошади, и жалобный вой одичавших собак.