Выбрать главу

Да, Мильчаков любил и русскую старину — недаром она пронизывает многие из его стихов. И любителю его поэзии, думается, запомнились наизусть, как и процитированная выше «Ненависть», такие его строчки «Из лирической тетради»:

И вот встает над синим Доном, как в Игоревы времена, огромным, кровью обагренным щитом червленая луна. Но знают гордые потомки, что в рабстве не бывать Руси! Пусть, как в поэме, облик тонкий твой за шеломянем еси. Нам слышен голос Ярославны с путивльской городской стены. Идут, родная, в бой с коварным врагом отважные сыны. И я, как все, с отвагой светлой иду под крыльями знамен, твоею нежностью согретый, твоей любовью озарен.

Вот, чтобы увидеть незнакомые крепостные стены, незнакомые места, даже просто — незнакомые улицы, и отправляется снова и снова А. Мильчаков в поездки. Ведь и смерть скосила его не дома, не за письменным столом, хотя и сам он считал себя сугубо комнатным человеком, — а в пути, когда он ехал с одной читательской конференции на другую, скосила прямо в автобусе, в нескольких километрах от Малмыжа, где он только что читал свои стихи.

И ездить с ним было интересно, потому что он был мастер розыгрышей и мистификаций, любил сочинять разные занятные истории и эпиграммы. Сочинял он их на ходу и часто выдавал за чужие, впрочем не менее часто чужие выдавал за свои. И рассказывал их таким тоном и с такой (себе на уме) улыбкой, что разобраться в этом не было никакой возможности… Недаром он нередко вспоминал о несуществовавшей поэтессе Черубине де’Габриак и цитировал ее стихи.

Все эти эпиграммы и шутливые четверостишия были так крепко сколочены, что запоминались сразу же, на ходу, и мною, например, зачастую «брались на вооружение». Больше того, как-то возвратясь к своим повестям, я сделал удивительное открытие: почти все стихи, вложенные в уста героев,— мильчаковские! И стало горько от того, что я ни разу не удосужился сказать ему об этом при его жизни.

Человеком он был замкнутым и редко любил говорить о том, что находилось у него в работе; написанное, случалось, лежало у него годами, и до опубликования он не любил выносить его даже на суд друзей. Редко-редко Мильчаков делился своими замыслами.

И только однажды он заговорил со мной о замысле вот этого самого романа «Вятские парни»; может быть потому, что это была непривычная для него проза, к которой он шел всю жизнь и отважился на нее лишь перед самой смертью.

…Мы только что выступили перед читателями в Уржумском Доме культуры и, взволнованные, отправились за реку, туда, где в прежние времена проходила знаменитая Белорецкая ярмарка. Май подходил к концу, и вечер был светлый и ясный. Мы сидели на берегу причудливо петляющей Уржумки. Глядя на золотой купол собора, ковыряя прутиком песок, Алексей Иванович сказал неожиданно:

— Роман задумал писать.

— Наверное, о своей жизни?

— Не совсем. Будет называться — «Вятские — парни хватские»…

— …«Семеро одного не боятся»?

Он выбросил прутик в реку и, нервно закуривая, глядя, как его подхватила струя, произнес:

— Вот чтобы опровергнуть вторую половину поговорки. — Затянулся голубым дымом, проговорил: — Эх, какие были люди! Ведь мальчишки! Мальчишки! А как бросались в огонь гражданской войны! Какие творили чудеса!

— О брате?

(Брат Алексея Ивановича — Александр, будущий Генеральный секретарь ЦК ВЛКСМ, в 14 лет взял в руки винтовку, в 15 — работал в Вятском Совете рабочих и солдатских депутатов и восстанавливал Советскую власть в освобожденной от Колчака Пермской губернии, в 16 — вступил в большевистскую партию).

— О нашем поколении, — задумчиво ответил Мильчаков и объяснил возбужденно: — Главным героем будет вятский спортсмен Радостев.