Поддержку Вяземского встречали и молодые писатели. В годы его цензурного «правления» свет увидели диссертация Чернышевского «Отношение искусства к действительности», трилогия Суховокобылина, «Семейная хроника» и «Детские годы Багрова-внука» Сергея Аксакова, «Севастопольские рассказы» Льва Толстого, «Рудин» Тургенева, «Старые годы» Мельникова-Печерского, «Тысяча душ» Писемского, поэтические сборники Фета, Огарева, Никитина и Плещеева. Вполне доброжелательно отнесся Вяземский к Добролюбову — считал его одним из самых перспективных деятелей русского просвещения и всячески помогал.
Впрочем, были и исключения. «Грубый, озлобленный и раздражающий, политический стихотворный памфлет на целое коренное устройство общества и на такие стороны общественного быта, которые в существующем и законном нашем государственном порядке не подлежат литературному обсуждению, а особенно с тою резкостию и цинизмом выражений, какими запечатлены многие стихи… Стихотворения г. Некрасова, хотя и писаны в форме простонародной, но на деле совершенно чужды русскому духу: в них нет ни теплого чувства любви, ни доброжелательства, а есть одно сухое и холодное ожесточение и язвительное порицание. Они не что иное, как дикие отголоски чуждого нам направления» — так отреагировал князь Петр Андреевич на издание в ноябре 1856 года «Стихотворений» Некрасова. Цензор, пропустивший в печать книгу, получил строгий выговор от Норова, Но уже через год, 10 сентября 1857-го, сам Некрасов сообщал Ивану Тургеневу: «Я был у Вяземского — он меня уверял, что второе издание моей книги будет дозволено и что меня не будут притеснять»…[107]
Вообще позиция князя по отношению к молодым словесникам достаточно странна: с одной стороны, он не испытывает никаких симпатий к Некрасову и Салтыкову-Щедрину, с другой — в официальной записке, адресованной императору, заявляет о том, что «современная литература не заслуживает, чтобы заподозрили ее политические и нравственные убеждения». Например, о Щедрине Вяземский пишет резко и раздраженно: «Литература обратилась в какую-то следственную комиссию низших инстанций. Наши литераторы (например, автор «Губернских очерков» и другие) превратились в каких-то литературных становых и следственных приставов. Они следят за злоупотреблениями мелких чиновников, ловят их на месте преступления и доносят о своих поимках читающей публике… В литературном отношении я осуждаю это господствующее ныне направление: оно материализует литературу подобными снимками с живой, но низкой натуры, низводит авторство до какой-то механической фотографии, не развивает высших творческих и художественных сил, покровительствует посредственности дарований этих фотографов-литераторов и отклоняет нашу литературу от путей, пробитых Карамзиным, Жуковским и Пушкиным. Многие негодуют на то, что эти живописцы изображают одну худую сторону лиц и предметов. И негодуют справедливо… От этих тысяч рассказов, тысячу раз повторяемых, общество наше ничего нового не узнает… Каждый крестьянин, и не читая журналов, знает лучше всякого остроумнейшего писателя, что за человек становой пристав». Ему казалось, что «все эти «Губернские очерки» и тому подобные ничто как подражание» знаменитому роману Эжена Сю «Парижские тайны». А между тем «Губернские очерки» выходят в 1857 году двумя изданиями… Такая политика — конечно, рецидив поведения человека неслужащего, немало испытавшего и, что самое любопытное, — не упивающегося властью.
Подобные действия Вяземского на посту товарища министра легко объяснимы в свете традиций просветительского идеала службы в России. Идеал этот существовал со времен Екатерины Великой, ярко проявился в фигуре Державина и заключался в том, что служба на благо Отечества становилась для писателя в России обратной стороной его литературной деятельности, часто не менее значимой, а сам писатель был «представителем просвещения у трона непросвещенного». Таково было отношение к службе у Карамзина, Жуковского, Пушкина. Всех их отличали безупречная честность, стремление принести России практическую пользу, творческое отношение к своим обязанностям, как бы далеко они ни отстояли от литературы. Этим всегда руководствовался в своей службе (даже финансовой) и Вяземский.
В 1856—1857 годах самым модным словом в России стало, пожалуй, слово «гласность». Еще в начале десятилетия было невозможно вообразить, что деятельность товарища министра просвещения станет предметом споров. Находясь на высокой должности, князь услышал в свой адрес немало и похвал, и брани. Старые его друзья и знакомые — Тютчев, Блудов, Плетнев, Одоевский, Северин, Виельгорский — конечно, от души радовались за Вяземского, поздравляли его с тем, что на старости лет наконец добрался он до приличествующих его титулу и дарованиям поста. К ним присоединялся славянофил Константин Аксаков, которому Вяземский покровительствовал: «Давно нужен был в Министерстве просвещения человек просвещенный». «Так обрадовался я, что и выразить не могу, за любезное всем нам дело, отечественное просвещение. Вы можете сделать много добра!» — ликовал Михаил Погодин… Подчиненные князя в голос отзывались о нем как о честном, справедливом и добром начальнике. Но и в злобных наветах тоже не было недостатка. Многие поначалу даже отказывались верить в то, что Вяземский стал главным цензором России — к цензорам, как и к жандармам, в обществе искони было слегка брезгливое отношение, поэтому безупречная репутация князя оказалась сильно подмоченной. Например, литератор А.В. Дружинин писал, что не считает цензорскую должность позорной, «но, во-первых, она отбивает время у литератора, во-вторых, не нравится общественному мнению, а в-третьих… в-третьих то, что писателю не следует быть ценсором».
107
Стоит заметить, что Главное управление цензуры, возглавлявшееся Вяземским, постоянно испытывало сильное давление со стороны Министерства внутренних дел. Чернышевский прямо свидетельствовал о том, что цензура не могла разрешить второе издание книги Некрасова до 1861 года именно из-за противодействия МВД.