– Как это понять! – спросил я чуть не плача. – Мне казалось, тебе понравилось…
– Ты пишешь довольно живо, в традиционном южном стиле. Но в то же время все старые клише налицо. Я, наверное, просто не хотел ранить твои чувства. Но эта старуха негритянка в начале книги – та, что ждет вместе с другими поезда. Это же карикатура, прямиком скопированная из «Эмоса и Энди»[164]. У меня было такое впечатление, будто я читал роман, автор которого воспитан на старинных шоу, пародировавших негров. Эта негритянка-травести была бы забавной, если б не была описана с таким высокомерием. Ты, видимо, решил создать первую книжку южных комиксов.
Господи, до чего же я был тонкокожий! Меня мгновенно затопило отчаяние. Если бы это сказал кто угодно, только не Натан! Но этими словами он окончательно уничтожил бурлившую во мне радость и уверенность в успехе, которые пустили во мне ростки раньше, когда он так поощрительно отозвался о моем труде. Удар был столь сокрушителен, Натан так неожиданно грубо все перечеркнул, что я почувствовал, как ломаются и рассыпаются в прах очень важные частицы моей души. Задыхаясь, я пытался найти слова для ответа, но, сколько ни старался, не в состоянии был их вымолвить.
– Ты глубоко пропитан этим пороком, – продолжал он. – Ты тут ни при чем. Ни тебя самого, ни твою книгу это не делает более привлекательным, но по крайней мере чувствуется, что ты скорее пассивный сосуд, принявший в себя яд, чем добровольный… какое бы употребить тут слово?.. добровольный его распространитель. Как, к примеру, Билбо. – Тут его голос вдруг перестал напоминать гортанные голоса негров; размытый южный акцент поблек и исчез, вместо него появились шипящие польские согласные, с помощью которых Натан почти точно воспроизводил речь Софи. И вот тут, как я уже говорил, из грубого обличителя он превратился в настоящего карателя. – Peut-être[165], после всех этих месяцев, – сказал он, глядя в упор на Софи, – ты можешь объяснить эту тайну – почему ты здесь, почему именно ты, а не другая разгуливаешь по этим улицам, душишься будоражащими духами и втихую занимаешься развратом не с одним, а с двумя — загните два пальца, леди и джентльмены, – двумя хиропрактиками. Словом, как говорится в старой поговорке, куешь железо, пока горячо, а тем временем в Аушвице призраки миллионов мертвецов тщетно пытаются понять – за что. – Неожиданно он перестал пародировать Софи. – Ты мне скажи, красотка Завистовская, почему – о, почему – именно ты обитаешь в стране живых. С помощью каких это хитроумных трюков и уловок, родившихся в твоей прелестной головке, ты умудрилась дышать свежим воздухом Польши, тогда как толпы узников Аушвица погибали медленной смертью, задыхаясь от газа! Очень бы хотелось услышать ответ на этот вопрос.
Страшный стон вырвался из груди Софи, такой громкий и мучительный, что его услышали бы все в баре, если бы не исступленный визг сестер Эндрюс. Дева Мария, увидев своего сына на крестном пути, и та, наверное, не издала бы в муках такого вопля. Я повернулся посмотреть на Софи. Она уткнулась в столик лицом, так что его нельзя было разглядеть, и тщетно пыталась зажать уши побелевшими от напряжения, стиснутыми кулаками. Слезы ее стекали на грязную пластиковую крышку стола. Мне показалось, я услышал приглушенное:
– Нет! Нет! Menteur![166] Это все есть ложь!
– Совсем недавно, – продолжал Натан, – когда в Польше еще шла война, несколько сотен евреев, бежавших из одного лагеря смерти, попытались укрыться в домах добропорядочных польских граждан вроде тебя. Так эти милые люди отказали евреям в убежище. Мало того. Они перебили всех, до кого сумели добраться. Я уже раньше доводил это до твоего сведения. Так что, будь любезна, ответь мне снова. Это что же, значит, антисемитизм, которым Польша прославилась во всем мире, – этот самый антисемитизм и сыграл решающую роль в твоей судьбе, все время помогал тебе, так сказать, ограждал, и ты попала в ту горстку людей, которые выжили, тогда как миллионы погибли! – Его голос звучал сурово, жестоко, резал как ножом. – Прошу объяснить!