– Все зло от них, die Hebräer[203], – прохрипела она.
Утром того дня, который я уже начал описывать, десятого дня с начала работы Софи на коменданта у него в мансарде – дня, когда она решила попытаться соблазнить его или если не буквально соблазнить (что можно толковать по-разному), то каким-то образом побудить исполнить ее волю и задуманный план, – она сквозь сон, еще не открыв глаз в мрачном, оплетенном паутиной подвале, услышала, как мучительно хрипит, задыхаясь от астмы, Лотта на своем матраце у противоположной стены. Софи стряхнула с себя сон и, с трудом разодрав отяжелевшие веки, увидела в трех футах от себя крупное тело, горой возвышавшееся под изъеденным молью шерстяным одеялом. В обычное время Софи толкнула бы Лотту под ребро, как не раз уже делала, но сегодня, хотя наверху, на кухне, уже кто-то шаркал, возвещая, что настало утро и пора им всем быть на ногах, она подумала: «Пусть еще поспит». И словно пловец, ныряющий в благодатную водную глубь, попыталась вновь погрузиться в тот сон, который она видела перед тем, как проснуться.
Вот она маленькой девочкой, лет двенадцать тому назад, лазает со своей кузиной Кристиной по Доломитовым Альпам – болтая по-французски, они ищут эдельвейсы. Вокруг высятся темные, подернутые туманом пики. Видение это, хоть и пронизанное чувством опасности, как часто бывает во сне, щемяще сладостно. Вот на скалах над ними возник, призывно маня, молочно-белый цветок, и Кристина, опередив Софи на крутой дорожке, кричит ей: «Зося, я сейчас его сорву!» Тут Кристина поскользнулась, из-под ног ее посыпались камни: казалось, она сейчас полетит в пропасть, – от страха у Софи все поплыло перед глазами. Она стала молиться о спасении Кристины, как молилась бы за себя: «Ангел Божий, ангел-хранитель, приди ей на помощь…» Она бормотала молитву снова и снова. «Ангел, милый, не дай ей упасть!» Внезапно яркое альпийское солнце залило все, и Софи раскрыла глаза. Девочка спокойно и победоносно сидела на мшистом выступе скалы в золотом ореоле света и, сжимая в руке пучок эдельвейсов, смотрела с улыбкой вниз, на Софи. «Зося, je l’ai trouvé!»[204] – крикнула Кристина. И радость, испытанная во сне оттого, что девочка избежала беды, что она спасена, что молитва дошла до Бога и произошло чудо, была до боли острой, так что Софи, проснувшись и услышав, как хрипит Лотта, почувствовала, что глаза защипало от соленых слез. Она снова закрыла веки и уронила голову на подушку в тщетной попытке вернуть призрак счастья, но тут Бронек грубо затряс ее за плечо.
– Я принес вам сегодня, дамочки, неплохую жратву, – сказал Бронек.
Следуя немецкой пунктуальности, царившей в доме, Бронек прибыл точно по графику. Он принес еду в побитой медной миске – это были, как обычно, остатки от вчерашнего ужина Хессов. Еда была неизменно холодная (каждый вечер кухарка выставляла миску у двери на кухню – точно для кошек, – а Бронек на заре забирал ее) и обычно состояла из покрытой жиром горки костей с волокнами мяса и хрящей на них, кусочков хлеба (в благоприятные дни слегка смазанных маргарином), остатков овощей, а иной раз огрызков яблока или груши. По сравнению с тем, что ели узники в лагере, еда была роскошная: собственно, с точки зрения количества настоящее пиршество, и поскольку к этому завтраку, случалось, вдруг добавлялись такие лакомства, как консервированные сардины или кусок польской колбасы, можно было предположить, что комендант заботился о том, чтобы его обслуга не голодала. Более того, хотя Софи ела из одной миски с Лоттой – так же ели и сестры-еврейки, сидя лицом друг к другу, точно у корытца на псарне, – каждой из них давали по алюминиевой ложке, что было поистине неслыханной роскошью для узников, находившихся за колючей проволокой.
Софи услышала, как со стоном проснулась Лотта, бормоча похоронным голосом, с рейнским акцентом, какие-то обрывки слов – возможно, утреннее обращение к Иегове. Бронек подсунул им под нос миску.
– Вы только взгляните, – сказал он, – тут целая свиная нога, и на ней столько мяса. И хлеба полно! И отличные остатки капусты. Я как услышал вчера, что к ужину будет Шмаузер, сразу понял, что вам, девочки, неплохая перепадет еда. – Лысый и бледный в проникавшем сюда серебристом свете, сплошь острые локти и колени, как лапки у богомола, подручный ради Лотты то и дело перескакивал с польского на будто специально, для смеху, исковерканный немецкий, одновременно подталкивая Лотту локтем. – Aufwecken, Lotte! – хриплым шепотом взывал он. – Aufwecken, meine schöne Blume, mein kleiner Engel![205]